Так вот, в 50-м из зоны убрали мужчин. Мужской барак в женской зоне был обнесен несколькими рядами колючей проволоки. Мужчин под строжайшим контролем выводили только на работы, которые все-таки считались чисто мужскими, по крайней мере некоторое время. Но жизнь есть жизнь, а чувства есть чувства. И человек есть живой человек. Несмотря на неописуемые условия для встреч, люди все-таки проползали под проволокой, встречались, страшно, уродливо, унизительно, где-нибудь над выгребной ямой, под забором… Но все-таки встречались, вцеплялись друг в друга… и женщины беременели. И рожали. Существовали «мамочные лагеря», куда отправляли беременную женщину, она там рожала и два года была с ребенком, потом ребенка забирали в детдом, а мать посылали опять в лагерь. Возможно, это стало причиной того, что мужчин от нас перевели. Их вели по дороге через всю жилую зону. И женщины, с которыми они встречались, кидались им на шею, зная, что больше их никогда-никогда не увидят. Одна литовочка рыдала, повиснув на шее русского заключенного, которого она любила.
И оказалось, что все мужские работы также могут делать женщины: лазить на столбы, высверливать детали к швейным машинам, быть плотниками, слесарями, электриками, всем.
У многих женщин дети оставались на воле. В лагерь привозили кинофильмы. И вот, если на экране появлялся маленький ребенок, в зале начинался вой — выли женщины, у которых дома остался вот такой маленький.
Была у меня подруга Вера, очень близкая и любимая. Ее уже нет в живых, умерла в Сибири. Она ушла с немцами, а потом вернулась, поверила, что можно вернуться. Там же на Западе вывешивали большие плакаты: «Возвращайтесь! Родина вас прощает. Родина вас ждет». Все, кто этому поверил, вернулись на родину и поехали по лагерям. Вера попала сначала под Новосибирск вместе с матерью, которую привезла с собой с Запада. Потом Веру арестовали. Что случилось с матерью, так и неизвестно. Все знали, что Вера вернулась из Германии добровольно. И если на экране появлялись березки, то со всех концов зала неслись шутливые возгласы: «Вера Петровна! Вера Петровна! Ну вот вам березки родные…»
А еще помню: привезли кино. Девушки бегут с криком: «Привезли! „Вернись в сарай, Антон!“» Это — фильм «Вернись в Сорренто».
Я уже сказала о лагерной любви. А было и другое странное явление, которое коснулось не только меня. Мы совсем не хотели смотреть ни на какую любовь на экране. Просто отсекли все это из своей жизни. Например, очень любили фильм «Адмирал Ушаков». Там действовали одни мужчины, были мужские проблемы, никакой любви и никаких детей. В этом была, очевидно, некоторая душевная самозащита.
На Рождество украинки устраивали вертеп. Это разыгрывалась мистерия Рождества. Шепотом передавали: «Аллочка, четвертый барак… в восемь часов после ужина». Приходишь, залезаешь на верхние нары, делая вид, что с кем-то там разговариваешь. Понемножечку все рассаживаются, и начинается мистерия. Рождество Христово. Ангел поет, плачут матери, у которых Ирод детей убил. Потом все, что полагается в этом простом и чистом Рождественском представлении. Часто только делали так: лицо закрывали какой-нибудь бахромой от платка, чтобы можно было потом сказать: «Да это не я была!» Пока барачная стукачка бежала на вахту — а барак выбирался самый далекий, — пока надзиратель собирался, шел через всю зону, все уже было давным-давно кончено, и мы сидели тихонечко. Кстати, и надзиратели не спешили, они ведь тоже были разные. Были такие, которые побежали бы со всех ног, поэтому мы старались выбрать дежурство того, кому не хочется никого ловить и тащить. Такой шел нарочито медленно, а когда приходил, то ничего уже и не было.
А еще на Пасху происходило такое очень серьезное, с точки зрения догматики, нарушение. Священников не было, вообще были одни женщины. Поэтому вспоминали, записывали пасхальные молитвы — кто какие знал. Собирались маленькими группками, и кто-то более грамотный или более уважаемый просто читал эти молитвы. Несколько раз читала я, именно по той причине, что грамотная, ну и ко мне хорошо относились. Конечно, женщина не должна читать того, что читает священник, но думаю, что мы там, в лагере, были правы.
Еще я рисовала неисчислимое количество поздравительных открыток, собственно, даже с политическим оттенком. Эти открытки девочки дарили друг другу, посылали домой. Сколько красных и желтых тюльпанов с зелеными листьями я нарисовала для литовок, невозможно сосчитать. Национальный цветок Литвы — тюльпан, и национальные цвета — желтый, красный и зеленый. Украинки получали от меня желтые колосья с голубыми васильками, те самые жовто-блокитные, что сейчас стали украинским флагом. То же касалось и латышек, и эстонок, и полек — не счесть, чему я радуюсь и до сих пор. Это сейчас всего сколько угодно, в том числе и открыток. А там эти цветы были событием, чем-то особенным, и с какой радостью на них писали домой письма!
На 6-м лагпункте я подружилась с молоденькой украинкой Олечкой. Она была очень маленького роста, хорошенькая, заплетала четыре косы — волосы у нее были прекрасные. Я называла ее малюткой. Олечка была старостой стахановского барака. Это такой барак, в котором вместо нар стояли койки. Там жили девушки, постоянно вырабатывавшие не меньше двухсотпроцентной нормы. Как только они не справлялись с такой нормой, их тут же переселяли в обыкновенный барак. У Оли барак содержался в изумительной чистоте, малютка так всех держала в руках, что туда водили всякие комиссии.
Расскажу немножко об истории Оленьки. Она была родом с Западной Украины, из городка, который при поляках назывался Станиславом, а потом в составе СССР стал Ивано-Франковском. На Западной Украине женятся очень рано. Олечка шестнадцати лет вышла замуж за человека, которого горячо любила. Потом он ушел в леса. Это у нас говорили «ушел к бендеровцам», у них — «ушел в леса». Оля, конечно, пошла с мужем. Очень скоро они поняли, что им там делать нечего, это абсолютно чужая им дорога. Оля забеременела. Благодаря этому они смогли вернуться домой, потому что просто так из отрядов не отпускали. Вернуться-то они вернулись, но были арестованы. Олю арестовали беременную, и родила она в тюрьме. С ее слов знаю, как она потеряла сознание, потом пришла в себя в камере-одиночке с залитыми кровью стенами на цементном полу. За стеной сошедший с ума священник пел «Со святыми упокой», а рядом с Оленькой лежала новорожденная девочка. Видимо, во время родов подошел кто-то из медперсонала и помог. Потом Олю водили на допросы, иногда с малышкой на руках, а иногда, когда не было сил идти с ребенком, маленькая оставалась в камере. Через четыре месяца Оля вымолила у следователя разрешение отдать девочку бабушкам. Бабушек было две: мама Оли и мама ее мужа, и девочка выросла с ними. Позже, после пересмотра дела, Оле сказали, что она может ехать домой, что никакой вины за ней нет. Но она знала, что муж находится в Магадане, и ответила, что должна ехать туда, где муж. И поехала. В Красноярске Оля получила от мужа письмо, где он писал, что встретил другую женщину и просит его забыть. Сначала Оля заболела. А потом и там работала и, слава Богу, встретила в Красноярске прекрасного человека, кстати, художника. Он тоже был в мордовском лагере, который находился рядом с нами. Оля родила от него трех мальчишек. Мы и сейчас дружим. А мои братья дружат с ее сыновьями.
Олечка была очень талантлива. Знала она секрет совершенно необыкновенной мастики, которая делалась из ржаной муки. Из этой мастики она лепила, например, шахматы, совершенно изумительные. Я помогала ей и тоже фантазировала. Потом делались бесконечные статуэтки, в основном почему-то цыганки. Наше зазонное начальство просто обожало Олиных цыганок. Отказаться она не могла, делала все. А я приходила к ней, когда удавалось, вечером перед самым сном, мы сидели на кухне барака и делали эти заказы, за которые никто ничего не платил. Просто обязаны были их делать — бесконечные искусственные цветы и еще что-то, я даже не могу вспомнить всего, что мы делали. И рассказывали друг другу о своей прошлой жизни. Это кажется мне похожим на то, как если бы после смерти люди в Чистилище рассказывали друг другу, как жили на земле. Олечка говорила об Ивано-Франковске, о доме, где жила, о родителях, о квартире. И это было настолько реально, что, когда через 10 лет я поехала с друзьями в Карпаты, а потом одна забрела в Ивано-Франковск, то по Олиному описанию десятилетней давности нашла и дом, и квартиру, и саму Олю, которая к тому времени уже вернулась из ссылки. Вот так мы говорили друг другу, где что было, как стояла мебель, какие были книги, какая была жизнь там, по ту сторону гроба.