Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как же определить просто, что такое лагерь? Это смесь бессрочной солдатчины и крепостного права. Нам в Мордовии было не хуже всех. Существовали лагеря магаданские, колымские, которые были много страшнее, но суть везде и всегда оставалась та же: полное бесправие, полное подчинение тому, что с тобой захотят сделать, и полная невозможность изменить что-нибудь в своей судьбе.

Надзиратели попадались разные. Конечно, были отвратительные — везде есть плохие люди. Были просто делающие свое дело: один работает на заводе, другой — вагоновожатым, а этот — надзирателем. Встречались и хорошие люди.

Интересно, что как к солдатчине к лагерю относились и некоторые надзиратели, а к нам — как к солдатам. Я помню, как спрашивали: «А ты кем была на гражданке?»

Было у нас и самоубийство среди конвоиров. Один из них не выдержал и застрелился. Нам рассказывали, что его хоронили-то как собаку: просто зарыли. Это же было преступление! Возможно, он даже оставил какое-то объяснение своего самоубийства. Быть может, такое самоубийство Господь простит, потому что этот человек просто не мог делать того, что было приказано. Вообще трагедий в лагере хватало и среди заключенных, и среди вольных.

Мы были в полной крепостной зависимости иногда просто от блажи начальника. Вот захотелось кому-то художника с этого лагпункта перевести на другой. Неважно, какие у него тут связи, друзья. На это мы не имели права. Кого куда хотят, туда и перебросят. Я хочу рассказать об одном очень характерном случае.

В нашем лагере скопилось довольно много инвалидов — старых больных женщин, которые уже не могли работать на фабрике. По-моему, их собралось человек триста. Среди них была и Александра Филипповна Доброва-Коваленская, уже настолько больная, что была не в состоянии делать даже легкую работу. В Мордовии существовал специальный инвалидный лагпункт, куда таких людей свозили. А по пересылкам и другим лагерям собрали такое же количество молодых и здоровых женщин. Для простоты не стали увозить одних, а потом привозить других, а решили попросту менять одного человека на другого в воротах. Вот так: триста — выходят, триста — входят, а их считают. Дело было летом, жарища, наших больных пожилых женщин собрали, отсчитали, обыскали, оцепили, они, сидя на земле, посреди жилой зоны ждут обмена. А того этапа нет, почему-то задержался. Солнце палит… Конечно, у некоторых женщин начались обмороки и сердечные приступы. А мы ничем не могли им помочь, взять их в бараки, даже дать воды, потому что они уже от нас отсчитаны. Я более свободная, чем те, кто работал на фабрике, все время была около тех женщин. Не только я, конечно. В какой-то момент я не выдержала, ворвалась с криком в кабинет начальника, где сидели и тоже дожидались этапа несколько человек из начальства:

— Это же невозможно! Что вы делаете? Ведь там же люди падают! Они просто уже сознание теряют. Это же ужас что такое!

Среди них была вольная медсестра Мария. Никогда не забуду ее ответа:

— Андреева, а вы что до сих пор еще не поняли, что лагерь, вообще лагерь, — это ужас? Что вы с этим прибежали, когда ужас — все?

В конце концов тот этап прибыл. Одни входили в ворота, других тащили, почти падающих, из тех же ворот. Там, в воротах, встретились мать и дочь. Дочь вводили, а мать вытаскивали. Тут даже начальство проявило редкую человечность: мать оставили на несколько дней, чтобы они могли побыть вместе.

И еще у нас в лагере были мать и дочь. Они это скрывали и держались тише воды, ниже травы. Фамилия у них была украинская, что-то вроде Сергеенко. И такая же фамилия была у начальника всего Дубравлага.

И вот однажды мы узнаем, что этот генерал собирается посетить наш лагерь. Это редкое событие, все дрожат, нас выстраивают вдоль центральной дороги. На начальстве лица нет. И вот открываются ворота — идет генерал со свитой, а за ним все наше начальство. Генерал идет медленно, ни на кого не смотрит. А те две женщины, мать и дочь, стоят белые как скатерть, как стенка. Тот генерал был деверем матери — братом ее мужа. Это раскрылось очень скоро, и генерала сняли.

Много написано о немецких концлагерях, о чудовищных вещах, которые там делались, но те лагеря все-таки были краткосрочными. Они даже были рассчитаны на то, что человек скоро умрет, этого не выдержит. Советские лагеря делались навечно.

Недалеко от нашего 6-го лагпункта был 3-й мужской деревообделочный лагпункт. И там случился побег. Бежала бригада заключенных, которой руководил немецкий военнопленный, кажется, полковник. Они увели с собой то ли нескольких, то ли одного надзирателя, убили или взяли с собой — этого мы не узнали. Просто стало известно, что с ними пропал надзиратель. Бежали они с работы: бригаду вывели за зону и она в зону не вернулась. Это было как-то очень хитро сделано, говорили, что в зоне нашли прорытый под землей подкоп, а он оказался фальшивым, сделанным, чтобы на какое-то время отвлечь внимание лагерного начальства, направить поиски по ложному следу и таким образом выиграть время.

Мы были в ужасе, потому что знали об одном страшном обычае. Если беглецов ловят (а побеги были, конечно, большей частью неудачными), то на ближайшие лагпункты их обязательно привозят расстрелянными, изуродованными, с выколотыми глазами. Это не выдумки, это видели те, кто уже побывал в других лагерях. Некоторые из женщин отсидели с 37-го по 47-й год, и в 47-м году их забрали снова. Они уже знали порядки. Поэтому на очередную утреннюю поверку мы выходили со страхом и смотрели — нет, никого не ввозят. И еще одно было обязательным. Время от времени на такой утренней поверке нам зачитывали приказы следующего содержания: в таком-то лагере на таком-то лагпункте бежали заключенные (без фамилий), беглецы пойманы, приговорены к расстрелу, приговор приведен в исполнение. Мы знали, что по меньшей мере нас ждет чтение такого приказа. Но и приказа не было, он так и не прозвучал, из чего можно было сделать вывод, что побег оказался удачным.

Часть наших надзирателей забрали на поиски беглецов. Через несколько дней они вернулись черные, худющие, злые как собаки. Ну, конечно, сказали, что всех поймали. Но приказа-то не было. А наши девушки в бараках в течение всего этого времени непрерывно молились за беглецов. Это происходило так: каждый передавал чтение молитвы следующему, чтобы она не прерывалась ни на минуту. Никто из нас не знал беглецов, не знал, были это немцы, украинцы или русские. Просто они бежали, значит, за них надо молиться.

Вообще именно в лагере я увидела, что такое достойный экуменизм. У нас были православные, католички и протестантки. Пасха православная и Пасха католическая совпадают раз в четыре года. Рождество не совпадает никогда. Но все равно день праздника объявлялся рабочим, даже если это было воскресенье. Поступали просто. Скажем, наступает Рождество католичек и протестанток. Они остаются в бараке отмечать свой праздник. А православные молча, пятерками — надзирателю в воротах безразлично, кто идет, для него главное, сколько, — шли на фабрику работать за них, садились за машинки.

Потом приходит православный праздник. На работу выходят католички и протестантки, а православные остаются праздновать. Вот так и делали без обсуждения догматов, поиска общего языка, попыток вместе молиться, что нелепо, а просто давая друг другу возможность праздновать свой праздник.

А вот еще сцена. Производственная зона окружена тоже забором с вертухаями по углам. И вот как-то ночью девушки вышли из цеха — у них были очень короткие, на несколько минут перерывы в двенадцатичасовой смене. Кто-то из девушек вышел и услышал, что наверху в вертухайской будке конвоир тихонько поет украинскую песню. Очевидно, это был просто мобилизованный украинский парень, которого направили в войска НКВД. В будке ему было ко всему еще и скучно. Он сидел там с автоматом, направленным на женщин, шивших бушлаты, и тихонько пел. Украинки составляли тогда большую часть населения лагерей. Они стали по очереди выходить, садиться на ближайшую к будке скамеечку и подпевать конвоиру. И вот так всю ночь до рассвета, до конца смены они вместе пели украинские песни.

47
{"b":"216305","o":1}