А вот как Господь собирает человека — не знаю, но собирает. И в лагерь я приехала совсем другой, чем та молодая женщина, что попала на Лубянку. Я не стала грубее, просто изменилась. Когда в камере кто-то из бывших уже в лагере сказал, что там все матерятся, я спокойно ответила, что никогда в жизни не скажу ни одного матерного слова. В ответ засмеялись:
— Вот посмотришь, как будешь в лагере материться! Я возразила:
— Ни в лагере, нигде, никогда ни единого слова не скажу.
И не сказала.
За время следствия я перевидала многих женщин. Были ли настоящие преступницы среди тех, с кем я там встретилась, спала на соседних койках? Да, двух преступниц я встретила. Одну из них звали Мария Александровна, она была родом из Крыма, говорила, что когда-то состояла в монархической организации. Она работала с немцами, выдавала им за деньги коммунистов и не только. Платили ей по тысяче рублей за каждого выданного коммуниста или еврея. Видно, в молодости она была очень красива и, наверное, вовсю этим пользовалась. Она несколько раз выходила замуж, жила с чекистами, жила с немцами, жила без чекистов и без немцев… Однажды она вернулась с допроса совершенно потрясенная. Произошло вот что: эксгумировали расстрелянных, сфотографировали трупы и следователь дал ей кипу фотографий со словами: «На, показывай своих, показывай, кого выдала». И она несколько часов сидела с этими фотографиями и указывала свои жертвы. Она получила тот же приговор, что и я, — 25 лет лагеря. Одинаково — она и я. Потом мы встретились на одном лагпункте в Мордовии.
Вторая преступница — очень молоденькая медсестра. Звали ее Анечка. Не знаю, в чем заключалось дело и за что ее арестовали. Но она рассказывала охотно и со смехом, как убивала в госпитале раненых немцев. Был у них такой прием (она так и говорила «у нас»): берется пустой шприц и под видом вливания в вену вводится воздух, за чем следуют тромб и смерть. Она, весело смеясь, рассказывала об этом. Не думаю, что ее арестовали за убийство раненых военнопленных. Видно, за что-то еще.
Потом встают перед глазами совсем другие облики. Венгерка Анна Вайнбергер. Она была женой еврея и, когда Будапешт оккупировали фашисты, пошла к немцам на какую-то канцелярскую работу. Таким образом она могла спасти мужа. Вот и все. На Лубянку ее привезли уже из лагеря, и я не знаю, что с ней произошло дальше. Она была чудесным и чистым человеком, уже очень тяжело больным.
Жика Кофман стала моей подругой, потом мы тоже встретились с ней в лагере. Две сестры — Жанна и Женевьева (Жика) родились во Франции, мать их — француженка, отец — еврей. Потом отец-коммунист уехал в Советский Союз, взяв с собой жену, а девочки остались у ее сестры, родной тетки, по-моему, в Лионе. Через какое-то время мать поехала за ними. Сестра очень не хотела отдавать девочек, любила их, как родных. И девочки тоже совершенно не хотели никуда ехать. Был суд, который присудил оставить детей тетке, их воспитавшей. Тогда мать подкупила кого-то там во Франции, получила фальшивое судебное решение, по которому дети присуждались ей, и привезла их в Москву. Девочки услышали однажды, как она рассказывала об этом своему мужу, их отцу. Поняли, что их обманом увезли из Франции, и спустя какое-то время уже молоденькими девушками решили бежать обратно к тете. Конечно, очень скоро они попали на Лубянку.
Помню еще одну женщину, она была домработницей, по-видимому, у очень интеллигентного человека, кажется, профессора. Она бестолково, путано, явно не понимая, что говорит, рассказывала о какой-то антисоветской организации, в которой состояли этот самый профессор и еще несколько человек. Она ровно ничего не понимала в том, о чем говорила.
Помню еще просто лица, облики людей, о которых я даже рассказать мало что могу. Возможно, они где-то когда-то что-нибудь «не так сказали». Больше ничего за ними не было.
Одна очень верующая старая женщина сидела за то, что принадлежала к Истинно Православной Церкви. Мои друзья сидели с представителями этой Церкви уже в 70-е годы. Я видала их и в лагере. Никакого другого преступления за той женщиной не было, кроме того, что она принадлежала к катакомбной Церкви, не признавала ни советскую власть, ни официальную Церковь. Не признавала — и все. Сначала она поддерживала со мной какие-то человеческие отношения, так как знала, что я верующая. В то время — единственная верующая в камере. А потом узнала, что мы с Даниилом не успели обвенчаться. Тогда она стала называть меня не иначе как «кобыла невенчанная» и отказывалась принимать любое угощение — я всю камеру угощала, когда получала передачи от мамы.
Шура Юй Нынхьян. Один из нескольких ее мужей был китаец. Вот из-за этой фамилии ее и арестовали.
Помню молодую привлекательную девушку, которая была любовницей, наверно одной из любовниц, очень крупного актера. Почему его арестовали — не знаю. А ее, как тогда выражались, «загребли» заодно. И таких было без числа.
В Лефортове я сидела довольно долго с дочерью наркома просвещения Бубнова Еленой. Она была замужем за сыном советского адмирала, если не путаю, Сулимова. Они были в компании молодежи, где кто-то сказал, что «вроде все как-то не так, вроде Ленин не таким предполагал развитие страны». А кто-то добавил: «Ну, что делать? Грузины живут долго». А еще сказал: «Ну, бывает, что и умирают». Все они получили террористическую статью за этот разговор на вечеринке.
Знаю одну женщину, которая сидела в то же самое время, на той же Лубянке, только мы с ней как-то не попали в одну камеру. Она училась в Институте иностранных языков на немецком факультете. После войны есть было нечего, все ходили голодные. И вот она нашла немца, которому стала преподавать русский язык. Преподавала месяц, а потом ее арестовали.
Такие истории можно рассказывать без конца. Еще раз повторю, что из всех, с кем я сидела в Лефортове и на Лубянке, преступницы мне встретились только две.
Конечно, я долго не могла опомниться после того, как узнала из материалов следствия о гибели всех произведений Даниила, писем Леонида Андреева и нашей фронтовой переписки. Я видела акт о сожжении и прочла протест Даниила против сожжения романа. Он просил оставить его до своего возвращения, в которое верил. Письма же Леонида Андреева просил передать в Литературный музей. Я тут же к этому приписала и свою такую же просьбу, но наше с ним мнение, естественно, никого не интересовало. Сейчас, в 1998 году, знакомясь с нашим делом в архиве ФСБ, я прочла, что роман является основным вещественным доказательством нашей преступной деятельности. А следовательно, он должен был быть приобщен к делу. Так горят рукописи или не горят?
Добровы относились, вероятно, к числу самых близких друзей Леонида Андреева. Перед ними он не позировал, а был самим собой. В доме собралась целая шкатулка его писем к Добровым, в том числе письма к маленькому Дане, очень смешные. О том, например, какая сыпь бывает у больных детей: красной лентой на машинке напечатаны в беспорядке запятые, точки, многоточия, тире, восклицательные знаки, все вместе составляющие некое пятно. Лежало в той же шкатулке письмо Леонида Николаевича о смерти матери Даниила, залитое слезами. Его последнее письмо, совершенно потрясающее, мы перечитывали несколько раз. Оно, видно, было кем-то привезено, потому что по почте такие письма уже не отправляли. Это письмо о революции, и я могу его сравнить только с последними дневниками Леонида Николаевича, написанными перед смертью, когда он понял все, что произошло с Россией.
К тому времени, когда я познакомилась с Добровыми, шкатулка пропала, ее не могли найти, и мне о ней только рассказывали. Потом началась война. После смерти стариков Добровых Коваленские переехали в большую комнату. Во время войны Москву наводнили крысы, которые по ночам умудрялись стучать лапами, как козлы копытами. Такая вот крысища попала в комнату к Коваленским, и Александр Викторович стал гоняться за нею с кочергой. Крыса — под рояль, и Коваленский — под рояль. Там-то, под роялем, он случайно поднял голову и увидел спрятанную между деревянными рейками шкатулку.