— Да ну тебя! Пей шампанское.
— Виват! — воскликнул я, вспомнив хранившийся у Димки в музее полковой кубок с выгравированной надписью «Виват императрица Елизавета Петровна!» — Виват писатель Дмитрий Александрович! Прокладывай новые пути, Колумб Российский! Виват испытаниям души! Долой погони!
— Новый путь Достоевский, между прочим, проложил, Фёдор Михайлович. Его Порфирий посильнее Холмса. Тот по следам идёт, а Порфирий в душу проникает.
Но я уже не слушал, потому что захмелел.
Закончилась наша радостная встреча тем, что Димка положил один номер журнала на столик, прямо в лужицу, возникшую из пены шампанского, и написал, как пишут в подобных случаях: «Первому читателю, прекрасному другу, замечательному парню, с любовью». Не очень оригинально, но ведь он ещё не набил руку на автографах.
Журнал этот и сейчас, с желтоватым пятном на обложке, у меня в шкафу лежит. Дочитал я и продолжение и окончание повести, и она мне понравилась, но, что для Димки гораздо важнее, оказалось, не только мне. Как говорится, свет её улыбкой встретил. В приличных журналах приличные отклики появились.
Один московский критик так, например, писал: «Изломанной осциллограммой происшествий, повторённых в рассуждениях, и рассуждений, сопровождаемых происшествиями, автор вычерчивает графический разрез жизни, в котором линии и штрихи — это события и гипотезы, раскрывающие гуманистический смысл повести».
В общем, Димка утвердился и проникся самоуважением, даже о критиках стал отзываться иронически. Помню, сказал однажды:
— Пусть пишут… Куда от них денешься! Им же тоже жить надо. Небось и у них дети джинсы требуют. Вот и сидят, бедняги, кропают, детям-оболтусам на штаны зарабатывают. И выходит, что детишки эти субъективно оболтусы, а объективно содействуют совершенствованию литературного процесса…
А тут ещё Димой заинтересовалось кино.
Странно, но экранизация считается у нас чуть ли не вершиной писательского успеха, хотя я, например, ещё не видел фильма, превзошедшего или хотя бы сравнившегося с литературным источником, разве что сам источник полупересохший. Однако общественному мнению это ничуть не мешает, его не собьёшь! Вот и повторяется без вариантов, сначала: «Слыхали? Экранизируют!» Произносится это с восторженным придыханием. А потом так же дружно: «Видели? Загубили!». Выходит, знали, что загубят, а радовались…
Так и с Димой произошло.
Радовался он вдвойне, потому что снимать картину решили в нашем городе, а это уже само по себе сделало автору большую рекламу. Понятно, что в дни съёмок Дима был для простых смертных недоступен. Я себя тоже к ним причислил. Удовлетворялся газетной информацией. Видел, например, в «Вечёрке», как Дима на раскладном стульчике рядом с режиссёром сидит и смотрит куда-то. А куда, можно было узнать из текста: «Наш земляк… на съёмках нового широкоформатного цветного художественного фильма…» И так далее.
Написано было правильно. Широкоформатного и цветного. Поэтому Дима и пребывал в соответственно размашистом и радужном настроении и даже на смелые, хотя и опрометчивые поступки решался, позабыв предостерегающий жизненный опыт. Например, ухаживал за молодой и красивой актрисой, о чём сам же мне по телефону очень рано утром пьяный сообщил.
Разбудил и орёт в трубку:
— Ты, старик, почему на съёмки не заходишь?
— Не звали.
— Скажи, какой гордый! Ты ведь понимаешь, что я в полной замотке?
— Читал в газетах.
Говорил я неприветливо не потому, что обижался, просто спать хотелось. Кажется, ещё и четырёх не было.
— Ладно! Не лезь в бутылку. Когда приедешь?
— Боюсь помешать творческому процессу.
— А ты не бойся, не бойся. Тут у нас, между прочим, одна девочка снимается, пальчики оближешь.
— Тем более. Зачем ходить облизываться?
Дима захихикал в трубку.
— Тут ты, старый, возможно, и прав. Люблю друга, но истина дороже. Девочка, конечно, не для тебя.
— А для кого?
Снова самодовольный смешок.
— Понятно. Ну и как? Получается?
При всех слабостях Дима врать не любил.
— Москва, старичок, не сразу строилась.
— Понятно.
Тон мой ему не понравился.
— Да что тебе понятно?
— Насчёт Москвы. И ещё то, что ты в расторможенном несколько состоянии пребываешь, несмотря на ранний час.
— Кому ранний, а кому и работать пора. Ты дрыхнешь, а я сейчас на режимную съёмку еду. Знаешь, что такое режим?
— Знаю. Когда не пьют с утра.
Он захохотал.
— Чудак! Да я ещё с вечера не просох. Легли-то почти в два. Сейчас только освежусь немного, чтобы на режиме спать не хотелось. А вообще, запомни на будущее — есть два предрассудка, старик: что нельзя пить с утра и любить двух девушек одновременно.
— Это ты недавно узнал?
— Недавно. Мой режиссёр с ними активно борется, а я ему помогаю, как могу.
— Желаю успеха в борьбе. А я ещё посплю, пожалуй, с твоего разрешения.
— Брось! Поехали на режим. Мы за тобой машину пришлём.
— Спасибо. Как-нибудь в другой раз.
— Пошляк ты, старик, и обыватель!
Вот в каком игривом расположении духа находился тогда Дима, хотя с артисткой, конечно же, ничего не вышло. В любви Дима был создан уступать, а не брать. Впрочем, что значит брать? Ведь это только считается, что мы женщин добиваемся, на самом деле всё наоборот, не в шашки игра идёт, а в поддавки. Постепенно Дима это понял, и теперь у него с женщинами нет проблем, живёт в согласии с природой, не своевольничает понапрасну, понравится ему женщина, он пококетничает немного и уступит.
А картину сняли… Дима после этого с полгода пил траву, восстанавливал подорванное здоровье, однако обошлось, оклемался и в очередной повести иронично и самокритично описал пережитые киносъёмки. Картина, как и «ожидали», прошла тихо, Может быть, потому, что преподносили её и рекламировали, как детектив, а она была посерьёзнее, однако «не Феллини». Вот и попал зритель впросак, погонь и перестрелок не увидел, а испытаниями души не проникся, и фильм канул вместе с десятками других ежегодно выходящих на экраны кинолент.
Однако магическое слово «экранизация» сделало своё дело. Дима оставил музей и превратился в писателя-профессионала. Стал бывать в Москве, в литературных кругах, в ЦДЛ, приобрёл замшевую куртку и написал новую повесть — тоже детектив, — которую в печати тоже похвалили, хотя и не так горячо, как первую, где ему удалось больной нерв жизни зацепить, ту самую безоглядную погоню за успехом, которая трагедией обернуться может. Впрочем, не для всех. Некоторые достигают вполне благополучно и над писателями потом посмеиваются, их наивные книжки-предостережения читая. А некоторые и вовсе не читают, только в шкафах «на чёрный день» держат, наряду с прочим дефицитом.
О Димке я начал, кажется, с того, что он «блистал» на новогоднем вечере. Следует оговориться, что слово это использовал я не совсем точно, понимать его нужно ограниченно, ибо на старую нашу компанию превращение Аргентинца в известного многим писателя сногсшибательного впечатления не произвело. В сердце мы по-прежнему хранили верность нашей избраннице. Трагическая судьба Веры ничуть не умалила её в наших глазах. Напротив, мы согласились в том, что теперь, в усложнившуюся по сравнению с временами классиков эпоху, люди приходят в литературу поздно, и Вера глубоко заблуждалась, принимая первые неудачи за поражения, и, проживи она ещё немного, всё сложилось бы иначе.
И как не изменили мы памяти Веры, так и на Диму Аргентинца смотрели глазами прежними, видя в нём прежде всего старого приятеля. Творческие его искания представлялись нам смутно, а кинематографические похождения стали предметом шуток, которые сам он охотно поддерживал.
Вообще с нами Димка чувствовал себя хорошо. Он не был по-настоящему тщеславен, и возвышение, после первых радостей, его уже не радовало. Постепенно Диму стали тяготить во множестве появившиеся новые знакомые, которых он условно делил на две группы: одни нарочито панибратствовали, с ходу переходя на «ты» и целуясь при первой возможности, демонстрировали близость к известному человеку, другие, наоборот, искренне или не совсем искренне проявляли чрезмерную почтительность, одинаково с панибратством ему неприятную. Вот Димка и решил сбежать от «новых людей» к «старым» и встретить праздник со своими.