Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Спокойной ночи, дедушка.

И он отвечал тебе так же, как отвечаю я, как и он отвечал мне когда-то:

— Спокойной ночи, сынок.

Мы, Лефрансуа, редко целуемся; только в детстве каждое утро и каждый вечер я слегка прикладывался губами к щеке отца…

Мы смотрели тебе вслед. Ты, вероятно, полагал, что, когда мы оставались вдвоем, нам было что сказать друг другу?

Не больше, чем нам с тобой, когда я захожу к тебе по вечерам и сажусь на твою постель. Мы продолжали сидеть в полутемной комнате, где проводил свои дни отец, и думали каждый о своем. У нас не было потребности думать вслух. Только когда в мыслях мы заходили так далеко, что начинала кружиться голова, кто-нибудь из нас заговаривал — о книге, о каком-нибудь событии, о смерти знакомого, а то еще о медицине, которой отец последние годы стал очень интересоваться.

Никогда мы не говорили о моей матери, о Ла-Рошели, о некоторых ее жителях и тем более о событиях 1928 года.

Тебе это кажется далеким-далеким прошлым, правда? Ты-то ведь родился в сороковом году, который словно перерезал Историю надвое.

А вот для меня все, что произошло в 1928 году в Ла-Рошели, еще так свежо, годы пронеслись так быстро, что я иной раз думаю: неужто это в самом деле я, почти уже лысый сорокавосьмилетний мужчина, которому, хочешь не хочешь, скоро придется заступать место своего отца?

И если бы сестра, которой вечно нужны деньги, не настаивала на продаже, кто знает, может быть, и я, как он, закончил бы свои дни там, на кирпичной вилле «Магали»?

Не пугайся. Я догадываюсь, какие картины сразу же возникают в твоем воображении: дряхлая старость, тупая покорность судьбе…

Если я упомянул виллу «Магали», то это так, для примера. Я просто хотел сказать, что будет время, когда и меня тоже станут навещать, что наступит день, когда и ты в свою очередь скажешь сыну или дочке: «Сегодня после обеда тебе обязательно надо съездить с нами к дедушке».

Улыбнись, ну улыбнись же, дурачок! Ну, клянусь тебе, мне ни капельки не грустно и не горько!

Прежде всего я должен досказать эту историю с церковными похоронами — я вспомнил о ней сам не знаю почему, может быть потому, что она все еще мучает меня. Уже дед мой был неверующим, но его неверие было каким-то безмятежным, спокойным, я бы даже сказал — уравновешенным. Он был крупным буржуа, как это в ту пору называлось, и к тому же крупным государственным деятелем. Был ли он масоном? Об этом я никогда ничего не слышал: если бы не твой дядя Ваше, я никогда бы не узнал, что и отец мой, оказывается, был членом масонской ложи и даже достиг в ней значительных степеней.

Вполне допускаю также, что, как утверждает Пьер Ваше, у которого есть свои причины быть в курсе подобных дел, масонская ложа и в 1928-м и в последующие годы тайно вмешивалась в ход событий и сумела облегчить участь отца.

Я уже писал, что он ни звуком не выразил мне своей предсмертной воли, когда я навещал его в последние месяцы его одинокой жизни.

И все же мне кажется, я не ошибся, поступив так, как поступил. А если ошибся, да простит он меня.

Ты родился, когда ему уже пошел шестьдесят второй год, и для тебя он всегда был только дряхлым стариком, вероятно казавшимся тебе даже своего рода маньяком.

Если бы я говорил с тобой, а не писал, то задал бы тебе еще один вопрос, и он прозвучал бы как пароль, требующий отзыва:

— Когда тебе было три-четыре года, боялся ты босых ног?

И если бы ты мне ответил «да», я бы точно знал, что это свойственно всем детям. И может быть, спросил бы еще:

— А запаха родителей?

Насчет запаха я почти уверен, потому что заметил это, когда тебе было года три. Когда нам с матерью случалось залежаться в постели, няня иногда впускала тебя к нам в спальню и ты в нерешительности останавливался в дверях.

— Ты что, не хочешь меня поцеловать? — удивлялась мама.

Только тогда ты робко подходил, быстро целовал ее в щеку и тотчас же торопливо отбегал.

— А папу?

Ты огибал нашу кровать, чтобы подойти ко мне. Я помню это ясно, как сейчас, и так же ясно вижу самого себя ребенком, огибающим кровать родителей. Тебе это было так же мучительно, как мне? Для тебя тоже это был всякий раз чуть ли не героический поступок? Решаешься на него только ради того, чтобы не обидеть их, верно?

Мне отвратителен был запах родительской постели, запах, который по утрам стоял в спальне. Что-то в нем смущало меня. Вот поэтому-то я никогда не настаивал, чтобы ты подходил здороваться со мной, когда я лежу в постели.

Звери живут в вонючей тесноте норы, прижавшись друг к другу шерстью, но кто знает, может, и для них в определенном возрасте запах старших становится чужим, даже враждебным?

То же и с босыми ногами. В одежде отец вызывал у меня чувство восторга, и действительно, это был один из самых привлекательных мужчин, которых я когда-либо знал. Ему было всего двадцать пять лет, когда я родился, так, что впервые он предстал мне молодым. Но почему это чувство пропадало, как только мне случалось заставать его полуодетым? Особенно помню его ноги, они казались мне отвратительно уродливыми — выдающиеся мослы, пучки волос у основания больших пальцев… их вид вызывал у меня чувство, близкое к отчаянию. Мне смутно чудилось в них что-то постыдное, вроде тайного позорного недуга.

Не смейся, но я долгое время старался, чтобы ты не увидел меня босым!

Каким же казался он тебе, ты-то ведь видел этого человека уже состарившимся, ничего не ждущим от жизни, доживавшим, как он однажды выразился, свой дополнительный срок?

Не возникало ли у тебя чувство протеста при мысли, что ты связан с этим стариком родственными узами, что он родоначальник твоей семьи?

Когда-то (ты этого не помнишь, тебе не было и десяти лет) он работал; твоя бабушка еще потихоньку бродила по дому и хоть с трудом, но передвигалась.

Боюсь спросить, какой осталась — и навсегда останется в твоей памяти — эта бабушка, которую ты узнал уже толстой, расплывшейся, с нездоровым, одутловатым, желтым, словно восковым, лицом, с раздутыми водянкой ногами, с бессмысленным, остановившимся взглядом. Она не пришла взглянуть на тебя, когда ты родился, ибо уже не выходила из дома, и увидела тебя лишь несколько недель спустя, когда мы приехали ей тебя показать.

Может быть, ты поверил, что она была сумасшедшей? Твой дядя Ваше охотно намекает на это, только это неправда, я постараюсь потом все объяснить тебе.

Но ваша первая встреча тем не менее была тягостной. Ты родился в марте, и был уже конец апреля, когда солнечным воскресным утром мы отправились с тобой в Везине. Уже цвела сирень за заборами и низкими кирпичными стенами. И в саду виллы «Магали» тоже цвела сирень.

Никогда я не мог понять, почему в этом доме всегда так темно. Казалось, окна задуманы так, чтобы пропускать как можно меньше света. Длинная узкая комната, служившая моим родителям чем-то вроде гостиной, была низкой и сырой; в тот день в камине горело несколько поленьев и от них шел дым.

Мы трое — твоя мама, ты и я — приехали поездом, после Парижа даже вокзал в Везине показался нам веселым, но, очутившись в этой сумрачной комнате, мы вдруг почувствовали себя как бы совсем в другом мире, словно отрезанными от жизни.

— Позволь представить тебе твоего внука Жан-Поля, — сказал отец.

Моя мать, как обычно, сидела в кресле. Она уставила на тебя неподвижные свои зрачки, но даже тень улыбки не осветила ее лица. Она только протянула к тебе руки, и тогда твоя мама, не зная, что ей делать, бросила на меня взгляд, полный отчаяния…

Я тоже испугался, как бы эта старая женщина не уронила тебя, ведь она стала такой неловкой. Но, я знаю, у твоей мамы было еще другое чувство, и я тоже, хотя и в меньшей степени, испытывал его. Ты был весь такой новенький. Ты был воплощением самой жизни. Не хочу говорить громких слов. Когда-нибудь ты сам поймешь, сколько чистоты и надежд заключено в маленьком ребенке.

И видеть тебя на руках этой женщины, стоявшей как бы на противоположном краю жизни и отмеченной печатью упадка… нам обоим казалось кощунством.

74
{"b":"215626","o":1}