ПИСЬМО XXXII
Из Парижа, ноябрь 1732
Пишу вам всего несколько слов, сударыня, потому что сил у меня становится все меньше. Я только что вынуждена была написать довольно длинное деловое письмо, однако не хочется долее откладывать и письмо к вам, дабы скорее уведомить вас о моих делах. Я не сомневаюсь в ваших добрых чувствах ко мне и знаю, что вы стали бы тревожиться, не получая обо мне так долго известий; последние три дня лихорадка моя уменьшилась, и я чуть менее слаба. Я теперь все время лежу в постели, а когда случается встать, то на кушетке. Пью молоко, оно неплохо переваривается. Если в ближайшие две недели мне не будет хуже, Сильва сможет надеяться на благополучный исход. Болезнь меня разоряет, а скупость становится невыносимой. Если и дальше так пойдет, мы скоро увидим вторую госпожу Тардье{108}, ту, что шила себе нижние юбки из деловых бумаг, которые приносились ее супругу. Несколько позже я более подробно уведомлю вас о состоянии моей души; надеюсь, вы будете мною довольны. Надобно, однако, сказать, что невозможно описать словами то состояние тревоги и горя, в коем пребывает известное вам лицо, он и вам бы внушил сострадание; решительно все здесь растроганы его поведением и наперебой стараются успокоить его. Он вообразил, что ему удастся спасти мне жизнь ценою щедрых подарков, и теперь всем в доме норовит что-нибудь подарить, даже корове купил сена; одному он дал денег, чтобы тот обучил своего сына ремеслу, другой — на покупку лент и меховой накидки. Он делает подарки каждому встречному и поперечному, он словно помешался на этом. Когда я спросила его, зачем он так поступает, он ответил: «Чтобы заставить их всех заботиться о вас». Он чуть из кожи не вылез, чтобы я взяла у него сто пистолей, обращался к друзьям, чтобы те уговорили меня. В конце концов я вынуждена была их взять, но тут же отдала их одной особе, которая вернет их ему после моей смерти. Разумеется, к этим деньгам я не притронусь — милостыню стану просить, но верну их ему полностью.
Я очень бы вас насмешила, если бы рассказала вам, что только он не выделывает, чтобы я не произносила ни слова: Сильва строго-настрого запретил мне говорить. Бедная моя Софи, как вы понимаете, не отходит от меня ни днем ни ночью. Так этот человек не знает, что бы такое для нее сделать, чем угодить, — денег дать он ей не смеет, а все ходит вокруг да около, но все же ему порой удается так или иначе ее ублаготворить. Знай вы его раньше, вы бы просто удивились — ведь он от природы так рассеян и совсем не мастер угождать. Великодушия ему не занимать стать; он всякий раз ломает себе голову, что бы такое подарить тому или другому, а кончается это всегда тем, что он дает денег, — и при этом он топает ногой и жалобно сетует, что ничего другого придумать не способен, что он завидует всем и каждому, у кого на этот счет есть воображение и кто умеет проявлять галантность. Наконец-то он возвращается к себе домой, и теперь я по крайней мере смогу разговаривать; женщины без этого не могут, я чувствую это на себе. Прощайте, сударыня, у вашей Аиссе не хватает слов, чтобы выразить, как сильно она вас любит. Вы находите ее слишком чувствительной и недостаточно твердой в своем решении; но трудно погасить в себе такую пламенную страсть, которая к тому же еще поддерживается теперь возвратом его нежности — столь искренней, столь заботливой и лестной! Но, сударыня, я прилагаю все усилия, чтобы побороть свои слабости, и с божьей помощью мне удастся в конце концов преодолеть их.
ПИСЬМО XXXIII
Из Парижа, 1732
Говорят, я поправляюсь, хотя никакого облегчения не чувствую. Харкаю огромными сгустками, сплю, только принявши снотворное зелье; с каждым днем все более слабею и худею. Молоко мне не то что опротивело, пью я его с удовольствием, но оно отягощает мне желудок. Не могу сказать, чтобы меня мучила моя телесная немощь, страданий я почти не испытываю — только небольшое стеснение в груди и частые недомогания. К тому же у меня ведь нет никакого острого заболевания, а просто упадок сил. А вот душевно я страдаю жестоко. Не могу выразить вам, чего стоит мне жертва, на которую я решилась; она убивает меня. Но я уповаю на господа — он должен придать мне силы! Он милосерд, он всевидящ, ему ведомы моя добрая воля, мои страдания, все мои чувства — он поддержит меня. Одним словом, решение мое твердо теперь: как только смогу выходить из дома, отправлюсь на исповедь и покаюсь в грехах своих. Только я не хочу, чтобы об этом знали другие; в моем внешнем поведении мало что должно измениться. У меня есть причины, почему я хочу, чтобы все это оставалось в тайне: во-первых, из-за госпожи де Ферриоль, которая стала бы ко мне приставать, чтобы я исповедовалась у молиниста, и еще из-за госпожи де Тансен — она затеяла бы какую-нибудь интригу, начала бы ездить из дома в дом, собирая всех записных святош, и те стали бы меня изводить; а главное, мне надобно держаться осмотрительно, вы сами знаете с кем. Он говорил со мной об этом предмете как нельзя более разумно и дружественно. Его благожелательное ко мне отношение, его деликатный образ мыслей, то, что он любит меня ради меня, будущее бедной малютки, которой необходимо будет обеспечить приличное положение, — все это заставляет меня вести себя с ним очень и очень осмотрительно. Угрызения совести давно тревожат меня; выполнив свое решение, я обрету покой. Если шевалье не сдержит своего обещания, больше я с ним не увижусь. Вот, сударыня, на что я решилась, и решение это выполню. Я не сомневаюсь, что оно укоротит мне жизнь, если мне придется прибегнуть к этой крайности. Ведь никогда еще любовь моя к нему не была столь пламенной, и могу сказать, что и с его стороны она не меньше. Он относится ко мне с такой тревогой, волнение его столь искренне и столь трогательно, что у всех, кому случается быть тому свидетелями, слезы наворачиваются на глаза. Прощайте, сударыня. Рассказывая вам все это, я, как видите, уповаю на доброту и снисходительность ваши. Но будьте уверены, если только ваша Аиссе будет жива, она станет достойной вашей бесценной дружбы, которой столь дорожит.
ПИСЬМО XXXIV
Из Парижа, 1733
Вы велели мне как можно чаще давать вам знать о себе. Охотно подчиняюсь этому, ибо нет никого на свете, перед кем я бы так благоговела, кого бы так чтила и уважала. Ничто не может помешать мне предаваться этому чувству — оно справедливо и безгреховно. Да и как не любить мне ту, кто открыл мне, что такое добродетель, кто столько усилий положил на то, чтобы наставить меня на сей путь, и сумел поколебать во мне наисильнейшую страсть. И вот вам, сударыня, наконец награда за праведные ваши старания. Я предаюсь в руки Создателя. Я от чистого сердца стараюсь побороть свою страсть и твердо решилась отречься от своих заблуждений. И если суждено вам потерять ту, которая любит вас, как никто другой на свете, знайте, что это вы своими стараниями способствовали ее счастью в мире ином. Я поведала вам о состоянии души моей, теперь отчитаюсь о состоянии моего тела. Я по-прежнему кашляю, харкаю кровью, худею. Молоко усваивается довольно хорошо, но за прошедшие два месяца оно не произвело того благотворного действия, на которое рассчитывали. Мне тут недавно вспомнилась одна монахиня из Новокатолического монастыря, которую я очень любила и которая умерла от той же болезни. Мысль о скорой смерти печалит меня меньше, чем вы думаете. Я чувствую себя такой счастливой, что господь удостоил меня своей милости, и буду отныне стараться воспользоваться этим оставшимся мне сроком. В конце концов, дорогой мой друг, не все ли равно, немного раньше, немного позже, — и что есть наша жизнь? Я как никто должна была быть счастливой, а счастлива не была. Мое дурное поведение сделало меня несчастной: я была игрушкой страстей, кои управляли мною по собственной прихоти. Вечные терзания совести, горести друзей, их отдаленность, почти постоянное нездоровье, и, наконец, никто лучше вас не знает, сударыня, как мучительна жизнь на одре болезни. Прощайте, дорогой мой друг, любите меня и молитесь за успокоение души моей, будь то на этом свете, будь на том. Обнимите за меня любезных ваших дочерей.