Длинную крытую галерею на древней стене построил еще папа Александр VI после того, как окончательно превратил мавзолей Адриана в неприступную крепость-темницу. Напугать, похоронить заживо стало куда более важным, нежели сберечь святые мощи и урну с прахом давно почившего императора. Угрюмую стену галереи через определенные промежутки прорезали узкие отверстия, напоминавшие скорее бойницы, нежели окна, сквозь них виднелись старые городские кварталы.
В узком пространстве гулко отдавалось эхо чьих-то шагов, и Скалье вдруг показалось, будто его увлекает за собой длинная невидимая процессия. Трудно было понять, где начало тесной извилистой галереи, издавна связывавшей дворец и замок. В одном ее конце стоял престол, в другом – лежала гробница. Владевший ключом к этой двери мог предстать перед Римом всемогущим властелином. И вот теперь он, Скалья, стоял в этом переходе, который вел или к вечной славе в потомках, или к забвению в Тибре.
Железная дверь на другом конце перехода была под замком. Отперев ее, кардинал оказался на открытой галерее перед Замком святого Ангела. Здесь в свете вечерней зари его взору предстала картина, равную которой трудно было вообразить. Здесь, где Тибр стремительно поворачивает на юг мимо холмов Вечного города, обожествленный император Адриан избрал место вечного упокоения и но примеру египетских фараонов воздвиг себе гробницу. Могучие стены правильным квадратом, в каждом из углов которого стояла сторожевая башня, окружали высокий и широкий цилиндр красноватого цвета. На верхней плоскости его центральной башни, господствовавшей надо всем, возвышалось двухэтажное каменное здание, а над ним парил архистратиг Михаил, которого Григорий Великий узрел вкладывающим меч в ножны в знак того, что страшный мор, посетивший столицу, идет на убыль; с тех самых пор архангел днем и ночью реял над замком и над всем городом. И хотя красноватая башня выглядела незавершенной и взор наблюдателя невольно устремлялся выше, в чистое голубое небо, Замок святого Ангела прочно и незыблемо стоял на римской земле.
По висячему мосту, опущенному от угловой башни, инквизитор перешел в крепость, где его приветствовали вооруженная стража и монахи в белых мантиях и черных плащах. Теперь вход в эту преисподнюю не столь поразил его. Да, он начинал привыкать… Жуткая мысль! В уже знакомой Палате правосудия он сел за стол, поджидая, пока тюремщики приведут обвиняемого. Чувство тоски, охватившей Скалыо поначалу в этом каменном мешке, постепенно ослабевало, совсем недавно страшившие видения исчезали, растворяясь в пляшущем полусвете восковых свечей. После шума и суеты роскошного дворца ему даже почти понравилось здесь, под грубым сводом в тишине монастырской кельи. В круговороте светской жизни его неизменно охватывала печаль. Неловкий в общении, склонный к уединению, он словно стыдился чего-то и даже порицал и самого себя, и чопорных аристократов. И чем большее оживление царило вокруг, тем глубже становилась его скорбь; он готов был рыдать… Ему хотелось бежать из залитых светом залов, и лишь в обстановке привычного монастырского быта, несмотря па ужасную цель, стоявшую сейчас перед ним, он обретал прежнее спокойствие.
Трепетный свет падал на желтые переплеты книг и мятые страницы, словно пытаясь уничтожить написанное на них. Теперь, после всего услышанного, теологические дискуссии теряли всякую связь с конкретным случаем. Кого из этих кардиналов, дипломатов и шпионов, окружавших папу, всерьез заботили вопросы религии? Ведь даже ортодоксальные схоласты Римской коллегии оказались в стороне от управления курией. Наверх поднялись те, кто умел приспособляться, угождать, подставлять ножку соперникам, для этого, разумеется, надобны были не знания, но искусство льстить и тонкий нюх. И если кого-нибудь вдруг провозглашали противником Фомы Аквинского или метафизики Аристотеля, то за этим непременно следовало искать нечто менее абстрактное. Священные догматы в гораздо большей степени, чем прежде, служили ныне поводом для публичной расправы с соперником. Взбунтовавшийся сплитский архиепископ сам в своих десяти книгах составил против себя обвинительный акт, и теперь инквизитору придется ловить его па крючок той или иной формулировки, с отвращением сознавая, что гонителей волнуют отнюдь не философские и теологические противоречия.
Монахи-доминиканцы привели еретика, и Скалья поднял взгляд от груды бумаг на столе. Нет, он не позволит увлечь себя фанатизму схоласта. Вот перед ним стоит человек, и этот человек является или средоточием веры, или олицетворением преисподней. Он, Скалья, должен проникнуть в тайные побуждения Марка Антония, прежде чем противопоставить ему собственное слово.
– Садись, брат! – Кардинал удалил тюремщиков и попросил согбенного старца приблизиться к столу. – Я не буду судить слово, отделенное от деяний, гнева и надежд человека. Само по себе слово может быть обманчиво. Тебя самого, праведника или грешника, должен увидеть я за твоими бумагами, к сожалению часто весьма неумеренными по тону. У начала пути твоего стоит оптика, завершает его также наука, а между ними долгий и извилистый путь церковного прелата и реформатора. Что извлекло тебя из твоего первого и последнего убежища?
Ободренный его тоном, Марк Антоний опустился на сиденье. Несколько ночей, проведенных в заточении, уже оставили свой след в виде нездорового темного налета па его старом лице, обрамленном окладистой бородой. И морщины на высоком лбу его словно углубились и затвердели. И голос у него стал каким-то иным, глухим и надтреснутым.
Сводчатая Палата правосудия с металлическими решетками на двух высоких окнах воссоздавала атмосферу давно ушедшего в прошлое иезуитского монастыря. Именно там зародились в душе Доминиса сомнения и колебания. Уроженец далматинского острова Раб, лежащего в солнечном заливе у подножия лесистых холмов, пробужденный к жизни яркими красками и ароматами неоглядного моря, он не выдерживал тягостного уединения в смрадной келье. Осужденный на вечное одиночество и непроглядный мрак, он стремился к свету, вступив в игру со стеклами, зеркалами, линзами, капельками воды. Луч света стал для него вестником иного мира, верным другом, мостом, который вел к непознанным явлениям. Дьявольщина, ворчал старый настоятель, искушения адских сил. Суровые иезуиты сулили ему погибель, и вот он кончает свой путь в Замке святого Ангела.
Совершенным образом возведенный свод тяжким грузом опустился ему па плечи. Жизнь его чуть тлела, подобно фитильку, трепетали воспоминания, которыми он сейчас охотно делился со Скальей. Непроглядная тьма лежала перед ним, но повсюду, где ему довелось бывать, красовались порталы, портики, атриумы – места встреч и жизненных перекрестков. И слова, звуки которых давно рассыпались в прах, вновь возникали, полные сомнений и печали. Все воскресало, но не как прошлое и навеки ушедшее, а как незавершенное и живое. Именно потому, что впереди уже не было пути, минувшее как бы вновь раскрывалось на бесчисленных дорогах, которые все вели не туда, где он теперь оказался.
– Почему ты не остался в Падуанском университете? – Инквизитор испытывал сочувствие к молодому профессору, который в окружении своих студентов прогуливался по тихим, прекрасным в своей внутренней гармонии галереям квадратного здания.
Этот античный дворец, покрытый патиной столетий, оказывался первым домом для многих поколений ученых. Самый смелый в коллегии мудрых, он, неофит науки, рванулся сквозь схоластический туман в беспредельный мир; преподаватель риторики, логики, философии, физики, теологии, Доминис сам был ненасытно любопытен и предан исследованиям. А потом, почему он потом оттуда ушел?… Почему?… Восторг первооткрывателя, блестящие лекции в Аула Магна, заседания Академического совета, торжественные церемонии – все эти волнения на многообещающем пути ослабевали, рождая усталую пресыщенность н неудовлетворенность. Это не было настоящим, тем, чего он алкал и к чему стремился. Жизнь текла мимо монастырской стены, а в миру, в обществе, где царили насильники и фанатики, ученые не пользовались особым авторитетом. Он был чудаком, который сквозь оконные решетки пытался заглянуть в роскошные дворцы всемогущих.