«Ты знаешь, сегодня я совершил открытие: жизнь гораздо проще, чем мы представляли, проще и сложнее. Подожди, сейчас я тебе все расскажу...»
Вот ее переулок, ее дом, ее лестница... Как странно провела она рукой по его волосам. Она казалась такой растерянной, раздавленной — и вдруг погладила по голове, как маленького. Это было давно, так гладила его мать, желая утешить и ободрить... А если она не согласится? И скажет, что все это чепуха? Нет-нет, она поймет. Поймет. Ведь это — Кира...
На лестничной площадке три двери. Шестнадцать... Ее квартира — семнадцать. Ящик для писем... Семнадцать — простое число, ни на что не делится, не раскладывается на множители. Ага, звонок... Ну-ка... Все-таки, семнадцать — особенное число. Что-то они
с Мишкой читали про такие числа... Да, теорема Ферма... Кто-то шаркает ногами.
— ...Да? Извините...
Он увидел моржовые усы. Откуда взялись эти усы? Он ждал, подойдет Кира или ее мать — и вдруг — усы... Ах, да, ведь квартира — коммунальная!.,
— Подождите, я спрошу... Кажется, ее нет...
Кажется! Все пропало...
Он кружил возле ее дома. Стоял перед газетной шириной. С неба струились лиловые сумерки; мелкий текст было трудно читать — он скользил только по заголовкам. Он прочел все, что можно было прочесть — вплоть до объявлений жирным шрифтом: «Требуются слесаря, токари, разнорабочие»... Очень хорошо, что требуются. Просто здорово, что требуются. В Англии — пятьсот тысяч безработных, а у нас — требуются...
На этот раз ему открыла женщина. Он уперся глазами в ее огромный живот, на котором фартук выглядел заплаткой:
— Мне надо...— он сорвался: — Где Кира?..
— Их никого нет,— сказала женщина басом.— И не звоните, как на пожар — у нас в квартире больные...
Он присел на низенький подоконник и решил, что не уйдет, даже если придется ждать до утра.
В одном он был уверен совершенно: капитан не солгал, никому из них ничто не угрожает. Кира должна прийти. Где она? Где Игорь? Где Мишка? Надо было зайти к Майе, но теперь поздно. Он примостился на подоконнике поудобнее. Почему в подъездах старых домов такой холод даже летом?.. Великолепно быть токарем. Или слесарем. Они нужны. Они требуются. Нигде не написано: требуются поэты...
Он проснулся — не то от холода, не то от... да, конечно! Ее шаги, быстрые, легкие — раз-два, раз-два, шорк-шорк по ступеням..,
— Кира!
— Это ты?..
Даже в полутьме он заметил, как испуганно вскинулись ее брови.
— Все в порядке, Кира. «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало»...
— Подожди, подожди, какое солнце?
— Обыкновенное солнце!
Он потащил ее вниз, смеясь и пощелкивая зубами. Он совсем продрог на каменном подоконнике. Зато на улице стояла теплынь, воздух расходился густыми волнами. Над городом висела луна, рябая и желтая, как перезревшая дыня. Она казалась ненастоящей. Настоящей была Кира. Она шла рядом, едва не касаясь его плечом, в своем повседневном сереньком платье с узеньким белым воротничком, плотно облегающим шею. В этой тонкой шее было что-то мило-беспомощное, хрупкое, как в зеленом, стебельке ландыша. Он почувствовал себя огромным и сильным.
Кира сказала:
— Тише...— и настороженно огляделась по сторонам.
Ему было трудно говорить тихо. Ему хотелось перелить в нее свою бурную радость — она то и дело прорывалась в громких восклицаниях. Кира слушала молча, даже не слушала, а прислушивалась к тому, что он говорил, и от всей ее напряженной фигуры веяло недоверием и терпеливой скукой.
— Неужели ты не рада?
— Нет, почему же...
И только?
— Но ты помнишь, еще вчера...
— Да, помню.
Ее приглушенный голос звучал жестко.
— И ты...
— Знаешь, не надо об этом,— попросила она.— Кончилось — ну и хорошо. И хватит...
Был вечер, народ хлынул в скверы, в центр,— неосвещенная улочка, по которой они шли, выглядела пустынно, и в душе у Клима тоже стало вдруг сумрачно и пусто. Пусто — хотя она была рядом. Рядом — и где-то далеко-далеко.
Они миновали витрину с газетами — Клим вспомнил про безработицу в Англии. Он сам смутился, услышав свой голос, безжизненный, сухой; но говорил, чтобы хоть чем-нибудь заполнить зиявшую пустоту. И почувствовал облегчение, когда она наконец перебила:
— Ты долго ждал меня?
Он вспомнил, что даже не спросил, где она ходила так долго.
— Я была с Игорем. Знаешь, где? Ты сейчас упадешь в обморок...— Кира в первый раз за все время взглянула на него: — Мы гуляли в парке. Там очень весело. И танцплощадка. Мы танцевали. Оказывается, Игорь прекрасно танцует!
Она снова выжидающе взглянула на него через плечо, странно улыбнулась:
— Это очень пошло, да? Гулять в парке и танцевать...
Конечно, он удивился. Он почему-то вспомнил женщину с толстым животом — она сказала, чтобы он не звонил, как на пожар. И как он потом сидел на подоконнике.
— Нет,— сказал он,— что же тут пошлого? Наверное, это приятно.
Прозрачные волны музыки, кружатся пары — и среди этих пар — они, он и Кира... Его рука лежит на ее плече, и ее глаза — близко-близко, он неотрывно смотрит в них, смотрит и падает в их бездонную глубину...
— Я не умею,— сказал он.— Просто не умею. Мне всегда было как-то не до танцев.
— Мы катались на качелях. Потом Игорь угощал меня мороженым, а потом мы ходили на Стрелку...
В ее голосе звучало детски-нетерпеливое желание разозлить его. Но он не понимал, зачем ей это надо. Катались на качелях... Ему бы и в голову не пришло, что ей захочется кататься на качелях. Забавно... Однажды он весь вечер мучил ее философией Гераклита Эфесского. Почему он решил, что это должно быть ей интересно? Она — живая, ей нужно веселье, шум, танцы. Это он — книжный сухарь.
Он неожиданно рассмеялся:
— Помнишь, у Гёте:
Живой природы вечный цвет,
Творцом на радость данный нам,
Ты променял на тлен и хлам,
На символ смерти — на скелет...
Наверное, это про таких, как я.
- Зачем ты все время говоришь стихами?...
Она только и хотела найти повод, к чему бы придраться.
— Но я совсем...
— Нет, ты все время говоришь стихами! — она уже не сдерживала раздражения.— И в парке я не была. И никаких танцев не было. Ничего не было. Почему ты веришь? Почему ты всему веришь?..
Он промолчал. Он вдруг почувствовал, как она мучается, как все в ней мечется, не находя себе места, и чем больше стремилась она его уязвить, тем сильнее пробуждались в нем сострадание и жалость. Они повернули назад и уже подходили к ее дому, когда он коснулся ее локтя:
— Почему ты сегодня такая?..
— Какая?..
Напряженный, упругий взгляд уперся ему в лицо. Он молчал. Кожа ее руки была прохладной и гладкой, с шершавыми морщинками на самом сгибе. Он сжал ее локоть и тихо позвал:
— Кира...
Ее узкие плечи сжались, лицо, выплыв из рассеянных сумерек, вдруг приблизилось к нему почти вплотную, и он увидел легкий шрамик на ее щеке, слева, и бессильно, как во сне,; сомкнутые ресницы... Но это длилось одно мгновение. Она откачнулась, отдернула руку и рванулась вперед. Он взбежал на ступеньку, ведущую к парадному, преградил ей путь.
Потом он никак не мог вспомнить, что говорил Кире. Он помнил только владевшее им чувство: если она сейчас канет в щель парадного, он ее больше никогда не увидит — никогда!.. И он говорил, стремясь удержать ее, и она слушала, не прерывая, и смертельная тоска билась у нее в глазах, как у птицы, которая трепещет переломленными крыльями и не может взлететь.
— Ах, Клим! — она нервно рассмеялась.— Я никак не пойму, никак, чему ты хочешь заставить меня радоваться? Что нас отпустили? Что нас не считают больше врагами? Да ведь самое дикое — это что именно нам приходится оправдываться, что нас заподозрили, нас, а не тех... Неужели ты не понимаешь этого? Вот что меня бесит, ужасно бесит. Или ты притворяешься таким наивным... Или... Или я больше ничего не соображаю... Но тогда скажи,, честно скажи, Клим; ты знаешь теперь — после этого — как жить? Во что верить?..