— А твой отец?
— Не знаю,— сказал он,— Там же, где и твой. Или около. Но не стоит об этом. Они были романтики и утописты. Мы не виноваты, что родились в другое время. Мы практики. Цель оправдывает средства — железная аксиома атомного века!
— Средства есть,— сказал я,— но где цель?
— Цель?..— Олег жестко усмехнулся.— Подожди, я познакомлю тебя с отчимом. Уж он-то любит эти словечки: «конечная цель», «общая цель»... А я знаю, что для каждого в отдельности эта цель — индивидуальный ящик, куда кладут в белых тапочках. Раньше или позже. Лично я предпочитаю, чтобы позже. И чтобы топать к этому ящику по той дорожке, которую я выберу сам. И чтобы дорожка была повеселее, а ландшафт — поразнообразней. И чтобы никто не расставлял мне дорожных знаков, которыми сам не пользуется. И чтобы, главное, не указывали мне в качестве примера на тех баранов, которые дружным стадом идут к общей цели! В крайнем случае я предпочитаю быть не бараном, а погонщиком.
— Но это Ницше,— сказал я.
— Нет, мой отчим.
Мы вышли, когда ресторан уже закрывали. И так же, как утром, как три недели назад, падал снег — три недели назад, когда мы выходили отсюда с Машенькой, Димкой, Сергеем... У магазина «Канцтовары» дремал сторож. В «тошниловке» два милиционера пытались унять пьяного. Его подхватили под мышки и повели по направлению к милицейскому отделению. Пьяный надрывно голосил на нею улицу:
Здесь, под небом чужим,
Я как гость нежела-а-анный...
— Через месяц мы закончим сценарий,— сказал Олег.— И в Москву. О деньгах не беспокойся. Отчим — все, что угодно, но не скупердяй. В начале марта — ты представляешь — мы идем по Арбату, и кругом — шум, толчея, блеск!.. А?..
Он рассмеялся.
Три года назад я ехал сюда, лежа на самой верхней,
багажной полке, рядом с чьими-то узлами и чемоданами, внизу расплескивали по кружкам водку, хрустели луком, дымили, пели, божились, лили пьяные слезы. Все было позади: водоворот Охотного ряда, букинисты, рыжие липы Александровского садика, юный Давид на Волхонке, готовый вскинуть пращу и поразить Голиафа — все было позади, и позади были неясные, но ослепительные предчувствия и надежды... Москва вытолкнула меня, как пробку, вместе с моей не внушающей доверия анкетой, тридцаткой в кармане и ворохом наивных иллюзий, пахнувши нафталином провинциальной романтики.
Москва...
Но когда-нибудь я еще вернусь, я вернусь обратно и на белом коне процокаю по ее площадям и бульварам!
Так говорил я себе тогда, глядя с верхней полки на мелькавшие за окном километровые столбы.
И вот — белый конь стоял передо мной, он бил копытом и высекал искры,
— Через месяц, в начале марта...— сказал Олег.— Но ты подумай, я не тороплю...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Она показалась мне веточкой, у которой за ночь облетели все листья: такой тонкой и слабой была ее шейка над белым воротничком, так осунулось ее лицо, только глаза потемнели и стали еще огромнее. Я видел, как она теряется, не понимая, отчего я не подхожу к ней. Только утром на секунду столкнулись мы в толчее раздевалки и тут же чьи-то головы и плечи разделили, растолкали нас в разные стороны.
После третьей лекции меня пригласил к себе Гошин.
Я уже был подготовлен к этому. Дима в общих чертах рассказал мне, о чем они вчера беседовали. В самых общих — я не особенно расспрашивал. Мне было неловко его расспрашивать после вчерашнего, после нашего разговора с Олегом, хотя, разумеется, о нем никто ничего не знал. Но я до того паскудно чувствовал себя, когда он заговорил о Гошине, что притворился, будто все это меня мало интересует.
Но Варя в один из перерывов увела меня в дальний конец коридора, где находились лаборатории биологов и до рези в глазах воняло формалином. Но из-за малолюдства она выбрала именно это место.
— Вчера со мной разговаривал Гошин,— сказала Варя. — Я хотела тебе рассказать об этом, но я не могла при девочках.
— Понятно,— сказал я.— Кто его знает, что еще это за девочки. Может быть, это совсем и не девочки, а...— Меня разозлила таинственность, которую она на себя напустила, таинственность и этакое удрученно-ответственное выражение утиного ее носика.
— Ты напрасно смеешься,— сказала она обиженно.— Он спрашивал о Сосновском, просил принести записи его лекций.
— Ну и что же?— сказал я.— Неси. Прочтет, авось поумнеет.
— Я должна отнести. Я ведь комсорг.
— Какое это имеет значение?— сказал я.— Я давно знаю, что ты комсорг. Ну и что же? Я-то здесь при чем?
— Он о тебе тоже спрашивал. В каких ты отношениях с Сосновским. Мне Маша рассказывала, что вы к нему заходили...
— А этого никто и не думал скрывать,— сказал я.— Заходили. И не раз.
— Я просто хотела тебя предупредить.— Она поджала губы.
Я вспомнил, как с точно таким же невозмутимым лицом она вчера скользнула взглядом по смятой Машиной постели.
— Спасибо,— сказал я,— Ты можешь не беспокоиться. У тебя нет абсолютно никаких причин беспокоиться. И пойдем отсюда. Тут можно задохнуться от вони.— Мне и правда показалось, что меня стошнит, если я пробуду здесь еще хоть минуту.
Так что я уже знал в общих чертах, что интересует Гошина, знал и ждал, что он меня вызовет, и даже облегченно почувствовал, переступая порог кабинета декана. Кирьякова не было, за его столом сидел Гошин и что-то писал, усердно склонив голову к плечу.
Я сел, не дожидаясь приглашения, сел на диван, поглубже, положил руку на круглый валик и забарабанил пальцами по его плюшевой спинке. При этом я вспомнил об Олеге, о его непринужденных, свободных манерах, и подумал, что держусь, пожалуй, не хуже, чем он. Жаль только, валик был мягкий, а то Гошин услышал бы, как я выстукиваю «Турецкий марш».
— Как дела, Бугров? — сказал Гошин, дописывая страницу, и улыбнулся.
— Какие именно?— сказал я и тоже улыбнулся.
Я решил, что буду улыбаться, чего бы это ни стоило.
Пусть думает, что хочет, а я буду улыбаться.
— Так, вообще,..— мельком взглянув на меня, сказал Гошин.— Как дела, как жизнь?..
— Отлично,— сказал я, улыбаясь еще шире.— Как всегда, отлично, Аркадий Витальевич.
Он взялся за пресс-папье и осторожно промокнул написанное.
— Очень рад,— сказал он.— А то я подумал, уж не заболели ли вы...
— Что вы,— сказал я,— Аркадий Витальевич. У меня прекрасное здоровье!
— Рад за вас,— сказал Гошин, заталкивая ручку в пластмассовый стаканчик, из которого, как пики, торчали карандаши.— А то мне кто-то сказал, что вы ушли вчера с моей лекции потому, что плохо себя почувствовали.
Это Оля Чижик, подумал я, вечно ее тянет за язык...
— Мне очень жаль,— сказал я,— мне действительно пришлось уйти с вашей лекции, но болен я не был.
— Так,— сказал Гошин.— Так-так-так ...— Он нагнулся, открывая ящик, что-то переложил в нем и снова захлопнул. Он все время находился в движении, что-то доставал, открывал, листал, складывал — маленький, юркий, быстрый,— и вопросы свои бросал как бы между прочим, невзначай.— Так-так-так... Но с лекций Сосновского вы не уходите?..
— Что вы,— сказал я,— ведь у нас еще не ввели свободное посещение!..
— Правильно,— сказал он,— не ввели... А чем же вам, все-таки, особенно нравятся лекции Сосновского?
— А что в них особенного?— сказал я.— Такие же, как у всех. У Василия Филимоновича, кстати, гораздо больше стройности. У него все по пунктам: а, б, в и так до конца алфавита. Или, к примеру, Вероника Георгиевна...
— Значит, вам не нравятся лекции Сосновского?
— Нет, отчего же... Мне все лекции нравятся.
— А когда и почему вы впервые попали к Сосновскому на квартиру?..
— Почему?— сказал я.— Не помню. В тот вечер, на банкете, мы столько пили за творчество Сизионова, что я просто не помню.
— Однако ведь именно после этого посещения вы задумали статью о школьных порядках? Идея-то ведь возникла у вас именно тогда?