— Да, но я не думаю, чтобы ты был прав… Я лично в настоящее время чувствую, что я раздавлен механизмом более сильным, чем я сам. Это сильное повышение курса, рост заработной платы, это богатство, которое насилует наши несгораемые шкафы, — какое влияние могу я иметь на все это? Это морской прилив, водоворот… Что может сделать пловец, да еще плохой пловец? Но покинуть фабрику, делать то, что мне нравится, когда все мое состояние создано ею, — это мне кажется подлостью. Ты не находишь этого?
Деламен подложил небольшое полено в огонь, затем поднял его щипцами, чтобы лучше оно разгорелось.
— Я повторяю тебе еще раз, — сказал он, — мне кажется, ты впутываешь во все это излишние нравственные страдания. В действии нужно следовать за обычаем. Не в силах одного индивидуума все переставить. Да и потом уверен ли ты, что не обращаешь в этические требования чего-то такого, что, в сущности, является просто тщеславием? Три четверти добродетели состоят в следующем: «Я так добродетелен, что не могу проводить в жизнь свою добродетель в рамках общества». Тогда держатся в стороне, и это очень удобно.
— Может быть… — промолвил Бернар задумчиво. — Все это очень трудно.
— Самое главное, — продолжал Деламен, — это поддерживать в себе полную свободу духа. Нет ли у тебя какого-нибудь романчика, который заставлял бы тебя забывать Пон-де-Лер?
— Наоборот, — возразил Бернар, — у меня серьезная любовь, которая заставляет меня ненавидеть Пон-де-Лер. Ты не помнишь Симоны Бейке?
— Это та хорошенькая женщина, которую видели в Шалоне в марте восемнадцатого? Жена лейтенанта? Ах да! Она очаровательна. Она одновременно была похожа и на ангелов Рейнольдса[12], и на прелестную русскую балерину, Лидию Лопухову. Это правда, ты ей нравился. Ты видишься с ней, ты ее любишь?
— Я не знаю, — внезапно быстро заговорил Бернар. — Я, конечно, нахожу ее очень хорошенькой, она и умна, но ум ее немного изысканный. Она очень… очень Novelle revue francaise, и вот как ты, даже еще более передовая; в музыке она поклонница «кучки шести», но все это с большим изяществом. Она рисует, и я очень люблю ее рисунки — они простые и верные.
— А что же делает лейтенант Бейке в мирное время?
— Он банкир, у него большой коммерческий банк, но жена с ним ладит неважно.
— А ты? Ты мне не ответил. Ты любишь ее?
— А что значит любить? Ты сам знаешь ли это? Самое большое для меня удовольствие — это быть с нею, но, верно, я недостаточно люблю ее, так как не имею мужества посвятить ей всю свою жизнь, жить в Париже. И, однако, я чувствую, что потеряю ее, если буду так редко с ней видеться.
— Но разве ты мог бы бросить фабрику?
— Мог ли бы я? Разумеется, да. Мне стоит только сказать: «Я ухожу». Никакой закон на свете не может меня принудить жить в Пон-де-Лере. Я молод, деятелен; я могу всюду устроиться… Но я часто ощущаю в самом себе какую-то двойственность. Одно мое «я» говорит: «Самое главное, чтобы вертелись эти станки»; другое мое «я» отвечает: «Не сошел ли ты с ума? Так пропадет вся твоя молодость». Я знаю, что второе «я» более точно выражает мое ощущение, но в действительности я подчиняюсь первому. Это любопытно, не правда ли?
— А там, — спросил Деламен, — в Пон-де-Лере у тебя нет никого?
Бернар покачал головой:
— Никого… Там есть прелестная женщина, но это моя невестка… Нет, никого.
— А женитьба?
— Все молодые девушки наводят на меня тоску… Почему это, не объяснишь ли ты мне?
Он оставался у Деламена до двух часов утра и вернулся пешком чудной ночью. Уже давно он не чувствовал себя таким счастливым.
X
Симона Бейке сняла на три месяца совсем в глухой деревушке, у басков, старый дом с точеными балконами. Ее мужу, предпочитавшему игорные залы, очень скоро надоело такое уединение. В начале сентября Бернар Кене поселился на десять дней в местной гостинице.
Каждое утро в одиннадцать часов он заходил за своей возлюбленной. Море было поблизости. Симона, в коротком трико, припекала на солнце свое тонкое тело, принимавшее прекрасные оттенки этрусской глины. Лежа рядом с ней на песке, Бернар, полунагой, тоже пекся и забывал все на свете, кроме одного этого наслаждения — ласкать под тенью китайского зонтика маленькие твердые груди. Около полудня они бросались в море. Бернар очень хорошо плавал; Симона была очень стильной. Они завтракали у красных утесов в какой-нибудь темной харчевне с несимметричной крышей, затем Симона искала где-нибудь уголок, чтобы срисовать его, а Бернар смотрел, как она работает. Когда они возвращались, повозки, запряженные волами, уже тихонько направлялись к фермам, продолговатые тени увеличивали извилины холмов.
В продолжение трех дней Бернар был счастлив, на четвертый он встал рано, с чувством тревоги и нетерпения.
В восемь часов почтальон подал ему письмо от Антуана.
«Не везет нам, старина, достаточно было тебе уехать, как у нас начались неприятности. Все по поводу дороговизны. Несколько мастерских протестовали вчера уже и против новой заработной платы. Когда прохожу по заводу, вижу только одни недовольные лица. Демар сказал мне, что даже такие славные типы, как Гертемат яростно ему жаловались. А самое худшее, что я обещал Франсуазе проехаться с нею на праздники и это совершенно невозможно теперь. Призрак стачки на горизонте, и дед ничего и слышать не хочет о нашем отъезде, бедная Франсуаза очень огорчена. Какая гадость жизнь! Не вздумай сокращать своих каникул, но мы будем очень рады, когда ты вернешься».
Он положил письмо в карман и стал ходить взад и вперед по дороге — от гостиницы до начала деревни. «Я хожу как зверь в клетке, — сказал он про себя. — Как несносно быть так далеко! Может быть, поговорив с Гертематом и Рикаром, он сумел бы создать другое настроение среди рабочих. Его слушали более охотно, чем Антуана. На это не было никакой особой причины, но это было так… Что же делать, когда находишься далеко? Сидеть на пляже у ног женщины…» Он с тоской посмотрел на красивый баскский пейзаж, сплошь зеленые долины. У него появилось ощущение, будто была в нем какая-то скрытая пружина, которая тщетно хотела ослабиться. Он потянулся, зевнул и посмотрел на часы: было всего только десять.
Когда он наконец смог позвонить Симоне и она сошла к нему, он почувствовал себя несколько лучше. На ней было розовое платье с маленьким белым воротником «квакер» и белыми же обшлагами, пояс тоже белый, кожаный. «Но как она хороша, — подумал Бернар, побежденный, — и что-то в ней есть — такое четкое, сильное…»
Он пошел вывести из гаража небольшой автомобиль. Управлять изменениями скорости доставляло ему большое методическое удовольствие.
Едва только он растянулся на горячем песке, как вновь стал думать о заводе. «Это любопытно, у меня опять те же переживания, как и во время войны: я в отпуску в Париже, я приятно провел вечер, вышел на улицу и купил газету, где прочитал официальное сообщение, что в нашем секторе плохие дела, и вот весь вечер отравлен. Главное, необходимо поговорить с Ланглуа, их секретарем… Ему можно бы доказать…»
— Да… — сказал он совсем громко, рассеянно, в ответ на какой-то вопрос Симоны, которого он не расслышал.
Она посмотрела на него с удивлением.
После завтрака, пока она работала, Бернар почти вовсе не говорил, он казался погруженным в глубокую думу; вот он встал, посмотрел что она делала, удалился на несколько шагов, вернулся опять.
— Что с тобой? — спросила она.
— Со мной? Да ничего…
— Нет, ты очень нервен сегодня! Ты получил письмо от твоего брата? Что-нибудь подгнило в королевстве Пон-де-Лер.
— Да, правда. Как ты меня хорошо знаешь!
— Ты совершенно прозрачен, мой дорогой; из всех, кого я знаю, ты меньше всех других умеешь скрывать свои неприятности. Впрочем, это очень симпатично. Это твоя детская сторона. Так что же они хотят? Они тебя вызывают?
— Совсем нет, но у них затруднения, и я спрашиваю себя, имею ли я право…