…Каги кончил читать Пейна, смотрит на оплывающие свечи, воск медленно стекает. Когда наша очередь?
Главное ощущение — гордость: мы начнем. Мы на это решились. Мы — настоящие американцы, пионеры в деле освобождения рабов.
И наступил час испытания душ…
Того же двадцатого августа, когда Браун встретился с Дугласом, военный министр Соединенных Штатов Флойд получил анонимное письмо. Автор письма предостерегал правительство, сообщал о заговоре, который создал старый Джон Браун из Канзаса. Цель заговора, цель тайного общества — возбудить рабов Виргинии к восстанию, напасть на арсенал.
Как выяснилось много лет спустя, автором письма был квакер из Спрингдейла, некий Дэвид Гью. Он и его друзья уже год как знали, что готовится вторжение в Виргинию. Зимой и весной, когда Браун приезжал в Спрингдейл, квакеры не уставали спорить с ним, возражать против насилия во всех формах. Теперь спорить было поздно. Но Брауну и его ребятам, которых квакеры очень полюбили, грозит неминуемая гибель. И Гью решился на последнее, отчаянное средство — предупредить правительство. Он не видел иного выхода. Думал, что анонимное письмо министру подействует, безумная попытка будет пресечена и Браун спасен.
Военный министр Флойд в это время отдыхал у себя на родине, в Виргинии. Вернулся в Вашингтон, среди других писем прочитал и это. Не понял, что речь идет о том самом Брауне, за голову которого президент обещал двести пятьдесят долларов. Мало ли Браунов, — самая распространенная фамилия в Америке. Его Виргиния — ведь Флойд только что оттуда, — ну можно ли вообразить, что хоть один здравомыслящий американец отважится на подобный злонамеренный и отчаянный поступок? Только безумец. Флойд отложил письмо и забыл о нем. Вспомнить пришлось через два месяца.
О намерениях Брауна знал не один Гью, знали многие, хотя сам Браун строжайше требовал хранить тайну, требовал, чтобы Энни не отходила от входной двери, следила за прохожими; это и было ее главным делом — усыпить бдительность соседей. У отряда был свой пароль: «Старые шахтеры, возвращайтесь!» Пароль, часовой — чем не тайна?
И все же не заговор.
Все быстрее, все неотвратимее приближался конфликт. Он назревал по всей стране. На Юге и на Севере.
Здесь, в Харперс-Ферри, прорвалось: первый бой, первый огонь…
Браун вернулся из маленькой церкви — она расположена неподалеку от фермы, — он ходил туда почти каждый вечер. Прошел, как обычно, на кухню. Сверху доносилось мерное чтение. Голос Каги: «И наступил час испытания душ…»
Мальчикам необходим бой. Ожидание висит в воздухе, до него можно дотронуться.
Их мало. Тем дружнее они должны стать. А на самом деле… Браун не понимает почему, но ощущает все явственнее какие-то натяжения. Вчера он, едва ли не впервые, заговорил с Мартой. Невестка его боялась, всегда старалась проскользнуть мимо него побыстрее. А тут он сам ее остановил:
— Ты что такая невеселая?
— Я не хочу уезжать одна. Я не хочу оставлять Оливера. Боюсь за него, за всех вас боюсь.
— Не надо бояться, Марта. Ты попала в семью храбрых мужчин. Учись у моей жены, учись у Мэри.
— А я не хочу быть, как Мэри, всегда одной, всегда ждать в страхе. Она просто все скрывает от вас. Но мы-то знаем, каково ей. Я хочу обыкновенной жизни, как бабушка, как мама: муж, ребенок, — она глянула на свой живот, еще ничего не было заметно постороннему взгляду, — дом. Я с детства трудилась, мне и богатства не надо, а расставаться с мужем не хочу.
— Ты же знаешь, что рабов разлучают, жен в одну сторону отсылают, мужей — в другую.
— Мне их жалко, но себя, Оливера больше жалко. Я не умею думать про других. Мне за вами не влезть, туда, где вы обитаете. Да я и не хочу лезть. Вы близких не жалеете.
Энни молчала, она никогда отцу не перечила, но явно была на стороне невестки.
Энни и Марта не с ним, а с теми, кто там, за закрытыми ставнями в Харперс-Ферри. А ведь Оливеру надо бы взобраться выше, хоть на одну ступеньку выше. Дети должны быть лучше родителей, идти дальше.
На том давнем диспуте в Бостоне, два года тому назад, Фитцхью спросил Уэнделла Филипса и слушателей:
— Вы повторяете «человечество», «угнетенные», «три миллиона рабов»… А умеете ли вы любить одного человека, одного негра? На самом деле любить, то есть, зная недостатки, даже пороки, сосредоточить на одном все душевное внимание, все душевные силы?
Тогда вопрос проскользнул мимо Брауна, к сути спора ведь это не относилось, противоречило главному тезису плантатора, просто опытный демагог решил еще раз прославить свой Юг, доказать, что даже любить негров на Юге умеют лучше, чем на Севере.
А здесь, в уединенных размышлениях, всплыл и тот вопрос.
Браун учился сосредоточенному вниманию сейчас, здесь, умея гораздо лучше учить, чем учиться.
Никогда раньше он так пристально не вглядывался в окружающих, обычно смотрел или далеко вперед, или внутрь себя, шел по улице — не оборачивался ни вправо, ни влево. А сейчас пытается глядеть на каждого, пытается понять, чем Уотсон, его Уотсон, отличается от Оливера, от его Оливера. И чем они оба не похожи на Оуэна…
Салмон не пошел. Почему он все-таки не пошел? Из сыновей ему ближе всех Джон. Но его нельзя было сюда взять, очень уж он после Канзаса повредился в уме. Он из Огайо помогает, оружие ведь это он переправил.
Когда Вильяма Томпсона начала отговаривать жена, он ей ответил:
— Ты ни о ком другом не думаешь, только о себе. А что такое моя жизнь в сравнении с тем, что тысячи бедных негров в рабстве!
Браун думает о своей жене. Чаще всего вспоминает жену. Как жаль, что она не приехала, звал-то он не девочек, звал ее. Он понимает, что Элен маленькая, не с кем оставить ее. Но разве нельзя было оставить шестилетнюю дочку на Энни, да и Марта помогала бы, а Мэри была бы здесь! Здесь, рядом с ним, на кухне, пока молодые там наверху. Когда началось бы, он ее бы отправил. И не так тяжело было бы переносить вот такие минуты отчуждения молодых, сыновей особенно. Он вспоминал давние споры из-за Библии, но то было совсем по-иному.
Очень одиноко. Только щенок по прозвищу Каф иногда разделяет его одиночество, когда парни читают или поют, щенок принимается лаять, его выпроваживают на кухню. Интересно, Вашингтону тоже бывало одиноко или в большой армии у главнокомандующего так не бывает?
И он вспомнил восстание Ната Тернера, тридцать первый год. Он был почтмейстером, торговцем шерстью, он был тогда, как все. И у себя в лавке, в полной безопасности, рассуждал: прав или неправ Нат Тернер?
Быть может, завтра так и о нем будут спорить повсюду другие: прав или неправ Джон Браун…
Он уже не прочитал статью негра Томаса Гамильтона, опубликованную тридцать первого декабря 1859 года в «Англо-Африканском ежемесячнике». Автор говорил о сходстве двух борцов за свободу негров, но подчеркивал различия: «Ужасающая логика Ната Тернера предполагает возможность освобождения людей одной расы лишь за счет уничтожения другой. И он неуклонно действовал согласно этой логике. А Джон Браун верил, что освобождение порабощенных может быть достигнуто лишь равенством с поработителями, и он не мог, даже в самый момент борьбы за свободу, превратиться в тирана; он сострадал тиранам так же, как сострадал рабам, и он стремился удалить эту огромную раковую опухоль, не пролив ни одной капли христианской крови… Ну, что же, жители Юга, жители Севера, братья, люди, какой путь освобождения вы предпочитаете — по Нату Тернеру или по Джону Брауну?»
Страшно. Он всех учит, что бояться стыдно, а ему самому страшно. Но ведь даже Христос молился: «Да минет меня чаша сия…» И я прошу: да минет… Я — человек, не бог.
Нет, нельзя откладывать. И ждать больше нельзя. Он преодолеет слабость в себе и в других. Они прекрасные парни. И сражаться будут отлично. Он поднялся наверх.
— Я слышал, вы читали Пейна. Если бы он не кинулся в борьбу тогда, в семьдесят шестом, если бы не его соратники, Америка, быть может, до сегодняшнего дня оставалась бы колонией Англии. И мы были бы не свободными американцами, а угнетенными жителями колонии. Большинству людей тогда, как и сегодня, была свойственна инерция, живут, как щепки, плывут в потоке. И надо, чтобы кто-то взял на себя повернуть поток, разбудить людей.