Палатка задрожала от смеха. Махарадзе подскочил к Газаряну и поцеловал его в лоб.
— О мой бог! — театрально притиснул он руку к сердцу. — Запахи милой Грузии овевают мои ноздри. Я вижу сквозь голубую дымку родной аул, свою бедную маму. Ты слышишь меня, мама? Твой непутевый сын сейчас будет кушать шашлык. Его пригласили на именины русского брата. Поздравь нас, мама.
— С днем ангела тебя, Родион, — встал Большаков и поднял вверх кружку, в которой дымился чай. — Желаю тебе успешно отслужить в армии, вернуться на гражданку и быть человеком. Ты многое успел в жизни. Многое знаешь и умеешь. Но я б хотел, чтоб ты никогда не забывал нашу солдатскую дружбу.
— Спасибо, ребята, — тихо прошептал Родион и больше ни одного слова не мог пробить сквозь жесткий комок, застрявший в горле.
«Пускай они думают, что я родился сегодня. В конце концов нет никакой разницы: в марте или в мае родился человек. Будем считать, что я появился на свет сегодня».
Волнение Родиона все восприняли как само собой разумеющуюся награду за их внимание к нему. За стол рассаживались чинно и с какой-то неловкой торжественностью. Первую минуту острить и балагурить стеснялись, а потом осмелели — будто и впрямь захмелели от крепкого чая, вспыхнуло общее невольное возбуждение, которому отдавались с уже забытой беззаботностью.
— Я на гражданке справлял именины редко, но зато метко, — усмехнулся Большаков и мечтательно откинулся на матрац. — Пол-деревни парней собиралось. Нам, гуленам, лишь бы повод был. Вместо подарков ребята приносили по бутылке водки. У меня день рождения в августе, так что гуляли мы прямо в лесу, в березняке. Вот где живопись, Цветков! От березового света глаза ломит. Мать все укоряла меня, она хотела по-людски хоть раз отпраздновать день рождения. Напечет, бывало, всяких кренделей, пирожков, а мы их в корзину и — в лес. С березняка в тот день все листочки осыпались от нашего свиста и топота. Последний день рождения я никогда не забуду, — вдруг рассмеялся Большаков, и солдаты в предвкушении занимательной истории притихли. — Мы тогда с ребятами прилично заработали на уборке. Семь потов пролили. А тут мои именины подоспели. Решили мы шикануть: купили ящик коньяку, а закуску сварганили лесную. Мишка Арсеньев, дылда шалопутная, насобирал в лесу каких-то странных грибов, две сковородки нажарили. А Петька Емельянов, наш деревенский чистюля, наотрез отказался от этой закуски. Как мы его ни уговаривали — ни в какую. Вдруг он принес откуда-то кошку, сыпанул ей горсть жареных грибов, сел напротив нее и ждет. Кошка срубала грибы и тож на него глядит, облизывается. Умора. Через минут двадцать Петька и сам к сковородке пришвартовался, за ушами хрустит. Прошло полчаса. И вдруг Петькину кошку скрутило, как в мясорубке, визжит она, корчится в судорогах. У нас сердце прилипло к ребрам. Вмиг отрезвели. Петька вилку уронил, побледнел, лица от рубашки не отличишь. «Скорей в больницу!» — кричит. Облепили мы нашу допотопную полуторку и — в деревню. Влетели в больницу, окружили перепуганную фельдшерицу и орем: «Спасай нас, тетя Клава, мы грибами отравились!» Она по банке марганцовки каждому в руки. Выдули мы марганцовку, разбежались по углам и рычим львами. Промыли мы желудки, назад едем. Злые как черти: столько коньяку без толку в землю ушло. Решили в последний раз на мертвую кошку взглянуть, схоронить се честь по чести. За нас все-таки пострадала. Приезжаем на то место, где пили, и глазам не верим: лежит наша кошка на травке-муравке и новорожденных котят облизывает. Это у нее родовые схватки тогда были. Эх и посмеялись мы над Петькой, хотели его в речку с обрыва сбросить. Все именины нам испортил. Мы его мухомором за это прозвали. Грибы он с тех пор в рот не берет. Мутит его при одном воспоминании о них. — Большаков, посмеиваясь, свернул самокрутку и, виновато взглянув на Цветкова, с грустной улыбкой покачал головой, — Как начнешь рыться в барахле своей непутевой юности, так одни глупости на память приходят. А хорошее все куда-то прячется. В конце мая опять соберемся компанией. Интересно, какими ребята стали? Петька Емельянов на Балтфлоте служит подводником, Мишка Арсеньев на Камчатке в погранвойсках, Толик Семин в стройбате. Нас десять человек в один год забрали, весной. Некоторые ребята, те, что до нас призвались, уже дембельнулись, в колхозе работают. Семьями обзавелись, молодежь допризывную воспитывают. Мать писала, что некоторых ребят как подменили…
— А из нашей деревни мало в этом году в армию ушло, — откликнулся Колька, и ребята по привычке с любопытством уставились на него в, ожидании случая подшутить. — Многие парни после десятого класса в город улизнули. Кто в институты, кто на завод, кто в кинотеатры… А вот на проводы все в Ольшанку слетелись, как воробьи на зерно.
— Ты, поди, три дня без просыпу пил? — съязвил Ларин.
— Не-е, я стакан вина дерябнул и утром под лавкой проснулся. Мне рост не позволяет эту отраву пить, — добродушно отмахнулся Колька под общий хохот.
Сержант Телятин снял гитару и тихонько затеребил струны. Что-то грустное сквозило в этой мелодии, какое-то мучительное и досадное воспоминание.
— Брось тоску разводить. Давай нашу, общую, — вскинулся Уразбеков и затянул песню ломаным голосом на восточный лад:
Я сегодня до зари встану,
По широкому пройдусь полю,
Что-то с памятью моей стало,
Все, что было не со мной, помню…
На его призыв тотчас откликнулся Махарадзе, потом Большаков. Начали неровно, спотыкаясь и стесняясь друг друга, но быстро привыкли к мелодии, и песня выровнялась, петь ее стало приятно.
А степная трава пахнет горечью,
Молодые ветра зелены,
Просыпаемся мы, и грохочет над полночью
То ли гроза, то ли эхо прошедшей войны.
— Эх, джигиты, а в Грузии сейчас пахнет шашлыком и виноградными листьями! — со вздохом воскликнул Махарадзе, облизывая масляную проволоку, на которую недавно были нанизаны кусочки мяса. — Быстрей бы май…
— А вдруг нас в апреле поднимут по тревоге и — в бой? И тебя в первом же бою… — прищурился Родион, которому давно хотелось задать кому-нибудь этот вопрос.
На какую-то секунду Махарадзе смешался, легкая тень тревоги проскользнула по его растерянному лицу, но он тут же яростно обозлился на кого-то, меньше всего на Цветкова, и бросил проволоку в ржавое ведро.
— Испытуешь? Зря. Я морально устойчив. Надо будет — и в первом… Только пусть похоронят в Грузии. А то в земле забайкальской холодно лежать, почки застужу, — рассмеялся он, но его поддержали как-то недружно, вяло.
Все вдруг замкнулись в себе, и хотя по-прежнему пытались казаться веселыми и бесшабашными, но было видно: веселье еще вместе с песней ушло. Об этом возможном первом бое они уже думали и говорили не однажды, но всегда их это не то чтобы пугало, а заставляло соотносить себя с тем возможным испытанием, которое в их представлении считалось войной.
— Когда я был командиром артрасчета и подавал команду «огонь» вслед за комбатом, у меня всегда от волнения мурашки по телу бегали, — прервал неловкую паузу сержант Телятин.
— А я, когда кричу «огонь», всегда вспоминаю двоюродного брата, — тихо отозвался младший сержант Зыков. — Брат мой на Даманском погиб. Я тогда еще пацаном был. Ясно помню тот день. Прибегаю домой с катка, влетаю в комнату и замираю на месте: мама лежит на диване и плачет, на полу письмо валяется. Схватила она меня, целует, чуть меня не задушила. Федя, говорит, погиб, братик твой. А я в толк не возьму: как это можно в наше время погибнуть? Неужто, думаю, опять война с фашистами началась и мне никто до сих пор не сказал об этом? Помню, так мне стало досадно, что я маленький и меня на фронт не возьмут и я не сумею отомстить за Федю. Мировой парень был, высокий, сильный. Актером мечтал стать. После школы не поступил во ВГИК, собирался после службы…