А теперь, как раз когда он начинал ненавидеть свою удачу, она словно распространялась, делалась повсеместной. Он не был экономистом; он понятия не имел, какая часть хрущевского плана выполнима. Однако Воробьевы горы превратились в сплошную огромную стройплощадку. Новые бульвары, отмеченные колышками и веревкой, отходили от дороги, которая не так давно была однополосной ниточкой щебенки. На каждом округленном возвышении стояли краны; свисавшие с них бетонные панели поднимались, колыхаясь, вверх, заполняя остовы бесконечных новых многоквартирных домов, которые, как и все вокруг, омывал сегодняшний чистый воздух.
Эти бледные панели вселяли надежду своей белизной, как у чистого листа. Глядя на них, можно было почувствовать, что для людей, не живущих среди янтаря и инкрустаций у “Аэропорта”, пришел конец клоповнику. Хватит им копошиться в темноте и сырости. На Воробьевых горах поднимается новый светлый город.
— Много теперь строят, — пустил пробный камень Галич.
— Ага, Никита Сергеевич у нас прямо волшебник! — ответил таксист.
Интересно, он это искренне? Или под настроение может и про хрущобы пошутить? Поди пойми — он произнес это с каменным лицом, не давая возможности свести слова к какому-то одному смыслу. Обычно Саша восхищался этим народным искусством недосказывать, однако сегодня он лишь почувствовал себя от этого еще более одиноким в своем личном сгустке тьмы. Москва светилась, как икона, будущее сияло; один он остался в стороне от счастливого согласия. На следующем углу по торцу здания хлопало, подергиваясь рябью в вышине, громадное полотнище с честным лицом Юрия Гагарина, а под ним — слова, которые он якобы сказал тогда, в апреле, когда под ним запалили ракету: “поехали”. Ввысь вместе с Юрием! Вверх, к звездам; в небеса по Никитиной лестнице — той, что основанием стоит в каше из крови и костей.
Радио ревело в знак одобрения.
Везет Саше Галичу. Везет ему — все заседание по литовке текстов шутит; везет ему — болтает с актерской братией, пока они репетируют гвоздь нынешнего сезона; везет ему — направляется домой с очередной юной красоткой. А потом, после объятий, когда он засыпает, она стоит у окна его квартиры, откуда рукой подать до станции “Аэропорт”, курит и чувствует, что он ушел от нее — куда-то далеко, гораздо дальше, чем в ту легкую печаль, куда уходят обычно, когда сросшиеся тела разделяются на два остывающих островка, каждый к своему “я”. На расстоянии красным неоном мигает “1980”: 1980, 1980, 1980, словно городу не нужно никакой другой колыбельной, кроме этих цифр. Пошел дождь. Она собиралась поговорить с ним о роли, которую ей предложили, не в столице, зато главная, и режиссер хороший; но вышло как-то так, что Сашино очарование заполнило собой все — ей некуда бьио вклиниться. Да, думает она, поеду в Минск. Тут почти ничего не держит.
— Ничего, душа моя! Ложись-ка спать; утро вечера мудренее.
1* Немецкий? Итальянский? Французский? А, французский. Господа, извините, но тут не ресторан, тут клуб советских писателей (франц.).
2* Черт! (франц.)
3* Вы случайно не журналисты? (франц.)
4* Да. Агентство “Франс Пресс”, (франц.)
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
В 1930 году большевики закрыли университеты. Остались только два, самые знаменитые, в Москве и Ленинграде, подвергшиеся кардинальным сокращениям. Однако это не было нападением на образование как таковое в отличие от того, что впоследствии произошло в маоистском Китае или, в еще большей степени, при красных кхмерах в Кампучии, где власти ставили целью полностью избавиться от интеллектуальной жизни, оставив в качестве фундамента для нового общества беспросветное невежество. Не было это и попыткой обойтись без интеллигенции. Университеты были закрыты, но затем их открыли снова, сильно расширенными, переделанными в фабрики по производству интеллектуалов нового типа.
С интеллектуалами старого типа большевикам приходилось нелегко с самой революции. Унаследованный ими весьма малочисленный профессорский состав — малая доля образованного населения, которое само по себе составляло малую долю российского грамотного меньшинства — был продуктом этических традиций более чем столетней давности. Дореволюционные российские интеллектуалы обладали чувством общественной ответственности, какого не испытывали их коллеги за границей. С начала XIX века любому образованному человеку было ясно, что царский режим — постыдный анахронизм, средство угнетения. Поэтому принадлежность к немногочисленным счастливцам, способным читать о том, что происходит в мире за пределами страны, возлагала определенную ответственность за положение дел в России; надо было попытаться что-то сделать — как правило, не в прямом политическом смысле, если ты был не из тех, кому свойственен обостренный идеализм, но путем создания иной России в культуре, в романах, поэзии и искусстве, такой России, где глупость не возводилась на престол. Быть интеллектуалом прежде всего означало понимать: ты — по крайней мере потенциально — являешься одним из тех, кто говорит истину царям. Уже одно то, что ты учишь и учишься, одно то, что ты читаешь и пишешь, означало, что ты неявным образом выступаешь в роли свидетеля, пророка жизни, выходящей за пределы обычной.
Подобное отношение означало, что, хотя интеллектуалы в целом приветствовали революцию как конец царизма, ленинскую версию марксизма поддержали очень немногие из них, даже — или особенно — когда за ней встала государственная власть. Действительно, ряд ученых, которые готовы были преподавать марксизм до революции, пытаясь таким образом насолить властям, сразу после нее с той же целью начали читать курсы по религиозной философии. Большинство партийных образованных людей в первые годы были брошены на руководство наскоро созданным советским аппаратом, поэтому университеты целое десятилетие оставались, по сути, в руках академических ученых. Их подвергали чисткам, порой выгоняли из страны; над ними ставили ректоров и заведующих кафедрами; эксперименты в системе приема означали, что в какие-то годы им приходилось учить главным образом ветеранов войны или заводских рабочих; однако они продолжали писать критические работы и участвовать в дискуссиях. Здания учебных заведений были одними из последних мест в Советском Союзе, где по-прежнему можно было найти печатные листовки, выпущенные Центральным комитетом — не большевиков, но умирающих меньшевиков, одиноко призывающих к общественной демократии без диктатуры.
Однако к концу 20-х годов партия уже в состоянии была навязывать идеологическое соответствие. Только что началась первая пятилетка, и “буржуазных специалистов” стали выгонять из промышленности и из правительства. Наркомпрос — Народный комиссариат просвещения — находился в руках союзников Сталина, и следующими на очереди были буржуазные специалисты, работавшие в системе образования. “Пора большевикам самим стать специалистами”, — сказал в одной из речей Сталин. А также: “Рабочий класс должен создать себе свою собственную производственно-техническую интеллигенцию”. Он имел в виду нечто совершенно отличное от класса-предшественника: класс служащих, быстро обученных узкой дисциплине, требовавшейся для управления тяжелой промышленностью, класс, куда принимают верных и честолюбивых в награду за убеждения.
Сначала университеты закрыли. Потом на их месте появились многочисленные вузы — высшие учебные заведения — и втузы — высшие технические учебные заведения, обычно случайным образом размещаемые по нескольку в тех же старых помещениях с целью максимизировать отдачу. Так, например, Воронежский институт птицеводства унаследовал от Воронежского сельскохозяйственного института “восемь небольших скамеек, коридор и одну лекционную аудиторию (которой пользовался также Институт механизации”. Студентов набирали большими группами из рядов самой партии, послушных ей профсоюзов, недавно открытых цехов и недавно начавшей голодать деревни. Эти выдвиженцы на самом деле были представителями рабочего класса, но в основном не в европейском или американском смысле слова: они не принадлежали к урбанизированной массе промышленной бедноты, с давних пор не имевшей привилегий, — нет, они были представителями класса, который стремилась вызвать к жизни сама партийная политика ударной индустриализации. С их появлением система существенно разрослась. Если до перемен заведения, устроенные по старинке, давали около 30 тысяч выпускников в год, то ко второй половине 30-x годов это число приближалось к сотне тысяч. В одной только партии высшее образование получили более 110 тысяч человек, включая Хрущева, Косыгина и Брежнева.