Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Бахарев опустился в свое кресло, и седая голова бессильно упала на грудь; припадок бешенства истощил последние силы, и теперь хлынули бессильные старческие слезы.

– Папа, милый… прости меня! – вскрикнула она, кидаясь на колени перед отцом. Она не испугалась его гнева, но эти слезы отняли у нее последний остаток энергии, и она с детской покорностью припала своей русой головой к отцовской руке. – Папа, папа… Ведь я тебя вижу, может быть, в последний раз! Голубчик, папа, милый папа…

В припадке невыразимой жалости и нежности она целовала полы его платья. В кабинете на минуту воцарилось тяжелое молчание.

– Папа… я ни в чем никогда не обманывала тебя… Я молилась на тебя… И теперь я все та же. Я ничего никому не сделала дурного, кроме тебя.

– Отчего же ты не хотела выйти замуж? Или он не хочет жениться на тебе?..

– Папа, я сама не хочу выходить замуж…

– Почему?

– Если человек, которому я отдала все, хороший человек, то он и так будет любить меня всегда… Если он дурной человек, – мне же лучше: я всегда могу уйти от него, и моих детей никто не смеет отнять от меня!.. Я не хочу лжи, папа… Мне будет тяжело первое время, но потом всё это пройдет. Мы будем жить хорошо, папа… честно жить. Ты увидишь все и простишь меня.

Бахарев молчал. Мертвенная бледность покрыла его лицо, он как-то болезненно выпрямился и молча указал дочери на дверь.

VII

Время от святок до масленицы, а затем и покаянные дни великого поста для Привалова промелькнули как длинный сон, от которого он не мог проснуться. Волею-неволею он втянулся в жизнь уездного города, в его интересы и злобы дня. Иногда его начинала сосать тихая, безотчетная тоска, и он хандрил по нескольку дней сряду.

– А вы слышали нашу новость? – спросила его в одну из таких тяжелых минут Хина.

– Какую?

– Надежда-то Васильевна ушла.

– Как ушла?

– Да очень просто: взяла да ушла к брату… Весь город об этом говорит. Рассказывают, что тут разыгрался целый роман… Вы ведь знаете Лоскутова? Представьте себе, он давно уже был влюблен в Надежду Васильевну, а Зося Ляховская была влюблена в него… Роман, настоящий роман! Помните тогда этот бал у Ляховского и болезнь Зоси? Мне сразу показалось, что тут что-то кроется, и вот вам разгадка; теперь весь город знает.

– Мало ли что болтают иногда, – заметил Привалов.

– Ну, уж извините, я вам голову отдаю на отсечение, что все это правда до последнего слова. А вы слышали, что Василий Назарыч уехал в Сибирь? Да… Достал где-то денег и уехал вместе с Шелеховым. Я заезжала к ним на днях: Марья Степановна совсем убита горем, Верочка плачет… Как хотите – скандал на целый город, разоренье на носу, а тут еще дочь-невеста на руках.

Эти известия как-то сразу встряхнули Привалова, и он сейчас же отправился к Бахаревым. Дорогой он старался еще уверить себя, что Хина переврала добрую половину и прибавила от себя; но достаточно было взглянуть на убитую физиономию Луки, чтобы убедиться в печальной истине.

– Улетела наша жар-птица… – прошептал старик, помогая Привалову раздеться в передней; на глазах у него были слезы, руки дрожали. – Василий Назарыч уехал на прииски; уж неделю, почитай. Доедут – не доедут по последнему зимнему пути…

В гостиной, на половине Марьи Степановны, Привалова встретила Верочка. Она встретила его с прежней ледяной холодностью, чего уж, кажется, никак нельзя было ожидать от такой кисейной барышни. Марья Степановна приняла его также холодно и жаловалась все время на головную боль.

– А я думала, что ты в Питер уехал, – как-то обидно равнодушно проговорила она. – Костя что-то писал…

Старый бахаревский дом показался Привалову могилой или, вернее, домом, из которого только что вынесли дорогого покойника. О Надежде Васильевне не было сказано ни одного слова, точно она совсем не существовала на свете. Привалов в первый раз почувствовал с болью в сердце, что он чужой в этом старом доме, который он так любил. Проходя по низеньким уютным комнатам, он с каким-то суеверным чувством надеялся встретить здесь Надежду Васильевну, как это бывает после смерти близкого человека.

Старая любовь, как брошенное в землю осенью зерно, долго покрытое слоем зимнего снега, опять проснулась в сердце Привалова… Он сравнил настоящее, каким жил, с теми фантазиями, которые вынашивал в груди каких-нибудь полгода назад. Как все было и глупо и обидно в этом счастливом настоящем… Привалов в первый раз почувствовал нравственную пустоту и тяжесть своего теперешнего счастья и сам испугался своих мыслей.

В этом скверном расположении духа, которое переживал Привалов, только первое письмо Веревкина, которое он прислал из Петербурга, несколько утешило его. Nicolas писал, что его подозрения относительно дядюшки действительно оправдались: последний раскинул настоящую паутину и уже готовился запустить свою лапу, как он, то есть Веревкин, явился самым неприятным сюрпризом и сразу расстроил все дело. Веревкин подробно описывал свои хлопоты, официальные и домашние: как он делал визиты к сильным мира сего, как его водили за нос и как он в конце концов добился-таки своего, пуская в ход все свое нахальство, приобретенное долголетней провинциальной практикой. В конце письма стояла приписка, что делом о Шатровских заводах заинтересовалась одна очень влиятельная особа, которая будет иметь большое значение, когда дело пойдет в сенат. «Сначала, – писал Веревкин, – я бродил как впотьмах, но теперь поосмотрелся: везде люди, везде человеки. Даст бог, учиним знатную викторию… А дядюшку смажем по всем правилам искусства: не суйся в калачный ряд с суконным рылом».

Нынешний пост четверги Агриппины Филипьевны заставляли говорить о себе положительно весь город, потому что на них фигурировал Привалов. Многие нарочно приезжали затем только, чтобы взглянуть на этот феномен и порадоваться счастью Агриппины Филипьевны, которая так удивительно удачно пристраивала свою младшую дочь. Что Алла выходит за Привалова – в этом могли сомневаться только завзятые дураки.

Вот на одном из таких четвергов и произошел маленький случай, имевший неисчислимые последствия. Публики было особенно много: адвокаты, инженеры, какой-то заезжий певец, много дам. Привалов, конечно, был тут же, и все видели своими глазами, как он перевертывал страницы нот, когда Алла исполняла свою сонату, Хиония Алексеевна была особенно в ударе и развернулась: французские фразы так и сыпались с ее языка, точно у Нее рот был начинен ими. В своем увлечении Хиония Алексеевна даже не обратила внимания на то, что Агриппина Филипьевна давно перестала улыбаться и тревожно подняла брови кверху.

В самом разгаре вечера, когда Хиония Алексеевна только что готовилась поднести ко рту ложечку клубничного варенья, Агриппина Филипьевна отозвала ее немного в сторону и вполголоса заметила:

– Хиония Алексеевна, вы бы оставили ваш французский язык…

Хиония Алексеевна в первую минуту подумала, что она ослышалась, и даже улыбнулась начатой еще за Вареньем улыбкой, но вдруг ей все сделалось ясно, ясно, как день… Она задрожала всем телом от нанесенного ей оскорбления и едва могла только спросить:

– То есть как это – мой французский язык?..

– А так… Вы меня ставите в неловкое положение: все смеются над вашим произношением…

– Я?! ставлю вас?! в неловкое положение?!? Все смеются над моим произношением?!? И это говорите мне вы… Агриппина Филипьевна?!?

– Душечка, Хиония Алексеевна, пожалуйста, не сердитесь на меня… – попробовала было подсластить поднесенную пилюлю Агриппина Филипьевна, но было уже поздно: все было кончено!

Я, право, не знаю, как описать, что произошло дальше. В первую минуту Хиония Алексеевна покраснела и гордо выпрямила свой стан; в следующую за этим минуту она вернулась в гостиную, преисполненным собственного достоинства жестом достала свою шаль со стула, на котором только что сидела, и, наконец, не простившись ни с кем, величественно поплыла в переднюю, как смертельно оскорбленная королева, которая великодушно предоставила оскорбителей мукам их собственной совести.

72
{"b":"214488","o":1}