На тысячу километров в окружности здесь не было ни одного человека, который называл бы его привычным именем — Сергей, Серёга, Серёжка. Всю его длинную двадцатитрехлетнюю жизнь его учили, и даже распорядок этой жизни был определён не им. Ему читали лекции, он сдавал зачёты и экзамены, заседал в курсовом комитете, получал стипендию, дежурил в комнатной студенческой коммуне, дружил, спорил, ссорился с товарищами и вечно торопил время, дожидаясь того часа, когда он выплывет на простор.
Докучливость опеки порой надоедала ему. Когда кто-нибудь из старых профессоров грустным голосом говорил им, что завидует привольной студенческой жизни, Серёжа думал: «Это он нас воспитывает».
Бывало, что на бюро вызывали нерадивых ребят. Ломов толково и горячо выступал, корил студентов, произнося с полной искренностью все полагающиеся слова о том, каким должен быть настоящий воспитатель-педагог, и постепенно привык к тому, что сам-то он отлично знает, как жить, как думать и как работать.
Он хорошо учился, любил свою профессию учителя-словесника, и если бы в Грибкове встречались ему только те случаи, которые он изучал и к которым был готов, то Ломов непременно выходил бы победителем из любого затруднительного положения.
Проще всего оказалось именно то, чего он больше всего опасался на последнем курсе. Проще всего было на уроке.
Ему даже нравилось слышать свой убедительный голос со стороны, нравилось выслушивать ответы учеников и чувствовать при этом, что именно он выучил их разумно и складно отвечать на вопросы.
Гораздо сложнее оказались взаимоотношения с людьми — то, к чему он был совсем не готов. Эти люди появились в его нынешней жизни не постепенно, а сразу все. О них надо было судить, с ними надо было жить и работать.
А он всё ещё не отвык от той юной, лёгкой, студенческой манеры, когда судят быстро, но неточно:
— Хороший парень!.. Дрянная девчонка!.. Славные ребята!
Всё, что он узнал в институте, заколебалось вдруг и повисло.
Часто среди дня мелькали в голове заученные в институте фразы: «Организация учебного процесса», «Методика воспитания», «Культура умственного труда»; он видел даже перед своими глазами страницы учебника, где всё это подробно объяснялось и рассматривалось, но стоило прийти в школу, как оказывалось, что решать надо тысячу дел тотчас же, и не было времени сообразить, какое дело к которой главе относится.
Его кабинет — фанерный ящик с окном — был отгорожен от учительской. Через фанеру слышно было, как на переменах учителя смеялись, разговаривали, играли в шахматы. Когда в учительской становилось особенно оживлённо, ему хотелось выбежать из своего ящика и весело крикнуть:
— Ребята, а вот и я!..
Этого делать нельзя было, и он уставал от собственной солидности.
Первые дни учителя ждали, что новый директор как-нибудь проявит свой никому не известный характер, и сразу станет ясно, с кем они имеют дело. Но никаких приказов или распоряжений не было. Нина Николаевна вывешивала расписание уроков, к ней обращались в случае необходимости. Бывало даже, что заходили к нему в кабинет, когда там сидела Нина Николаевна, и, поздоровавшись с директором, разговаривали по делу с завучем. Ломов, смущённо краснея, переводил глаза с одного собеседника на другого.
Нина Николаевна щадила при этом самолюбие директора. Она часто произносила в его присутствии:
— Сергей Петрович считает… Сергей Петрович настаивает…
И Ломов иногда и сам узнавал, что он считает и на чём настаивает.
3
Неприятности начались неожиданно.
Жизнь сельских учителей на виду. Грибковская школа стояла на холме. У подножия холма проходил разбитый большак, а за ним простирались колхозные поля.
Ранним утром со всех сторон света ползли к холму маленькие фигурки учеников. Кто топал из самого Грибкова — село расположилось вдоль большака, а кто — из окрестных деревень, за пять, за семь километров. Были ребята и более дальние. Колхозники побогаче снимали для своих детей углы в грибковских избах. Малосемейные женщины пускали в избу по нескольку учеников и прикармливали их. Попутный эмтээсовский шофёр забросит из дому куль картошки, вилки́ капусты, огурцы, а паренёк или девочка в воскресенье сбегают за двадцать километров к родным и принесут в тряпице драгоценное сало. Хозяйка наварит чугун картофеля в мундире, оставит в русской печи, — вот три дня и сыты. С хлебом в Грибкове было туго: возили его из Понырей.
Вокруг школьного здания, тут же по склонам холма, разбросаны были домики учителей. Кто работал давно, — жили отдельным домом, а приехавшие недавно занимали по комнате на двоих.
Из окон своей квартиры Ломов часто видел, как возится около двух ульев рыжий физик Лаптев. Над его головой летали разноцветные пчёлы: он их красил для каких-то опытов. Иногда из кустов раздавались голоса ребят:
— Геннадий Семёныч! Синяя совсем дура!..
— Геннадий Семёнович! Красная нашла блюдце!..
У домика учительницы начальных классов, Антонины Ивановны, росла перед окнами аллея акаций и тополей. Здесь были и вовсе молодые деревья-прутики, и потрескавшиеся старики — тополя.
Антонина Ивановна уже давно завела такой порядок, что каждую осень малыши-новички сажали на холме деревца-одногодки. Были в этой аллее тополя десятиклассники, были студенты, были солдаты, погибшие на войне.
Ранним утром, когда занимался рассвет, появлялась в дверях своего ладного дома простоволосая Нина Николаевна. В рваном ватнике и высоких кирзовых сапогах, она шла кормить свиней и доить Соньку. Корова мычала, заслышав шаги хозяйки, а свиньи сотрясали носами низкую дверь хлева.
Распахивалось опрятное окошко в комнате Татьяны Ивановны Гулиной; на подоконник вспрыгивал голубой кот.
С утра Ломов ходил на уроки учителей. Он садился на последнюю парту, как во времена студенческой практики, но только тогда инспектировали его, а нынче он сам был начальством.
Школьные предметы ещё были свежи в его памяти; он с интересом слушал их и иногда, к концу урока, с ужасом замечал, что промахи учителей прошли мимо него.
Случалось и так, что урок озадачивал его. Побывав у Антонины Ивановны, он вышел из класса ошалевшим; за партами в одной комнате сидели одновременно школьники первых четырёх классов. Этого Ломов в институте не проходил. Оказалось, что детей нужного возраста в сёлах было мало, по пять — шесть человек на класс, и поэтому их пришлось объединить. Какие уж он мог сделать методические указания старой учительнице, которая умело справлялась с таким разноголосым оркестром!..
Завуч просила его при посещении занятий обратить особое внимание на классы Татьяны Ивановны Гулиной.
— Низкая успеваемость и дурное влияние на школьниц, — сказала Нина Николаевна.
Ломов удивлённо посмотрел на неё.
— В облоно уже об этом известно… Взаимоотношения с учениками фамильярные. Поведение на педсоветах заносчивое и грубое. Очень трудный характер; впрочем, вы убедитесь сами, я не люблю заранее влиять на чужое мнение.
— Так ведь вы уже влияете, — простодушно улыбнулся Ломов.
На другой день он сказал Гулиной:
— Если позволите, я хотел бы сегодня посидеть на вашем уроке.
— Директор не обязан спрашивать разрешение.
Она своенравно дёрнула плечом.
— А мне было б неприятно, если кто-нибудь, не предупредив меня, ввалился на мой урок.
— Пустая формула вежливости, — резко сказала Гулина. — Вам, вероятно, уже докладывали, что я груба?
Она стояла против Ломова в опустевшей учительской, вздёрнув курносое миловидное лицо, вспыхнувшее сейчас, словно её оскорбили.
И оттого, что она была так же молода, как и он, и, вероятно, так же неопытна, ему захотелось сказать ей что-нибудь очень дружеское, от чего им обоим станет тотчас же свободнее и легче.
«Да что с тобой, честное слово?» — хотел было спросить её Ломов, но, вспомнив, что он директор, а она учительница в его школе, взял себя в руки.