Видимо, думал он и о возможности смерти, тревожился за судьбу драгоценных реликвий. Составил завещание (конечно, даже не подумав заверить его юридически):
«Завещание.
Вот мое имущество, которое состоит:
Из рукописей Велимира Хлебникова и его рисунков;
Живописи, рисунков и рукописей Веры Хлебниковой, моей жены;
Живописи, рисунков, рукописей, патентов и моделей моего творчеств;
Пожиток нашего обихода и иконографического материала;
Писем и рукописей Екатерины Николаевны Хлебниковой и Владимира Алексеевича Хлебниковых.
Взять в свое распоряжение сыну моему возлюбленному Маю Петровичу Митуричу-Хлебникову с тем, чтобы он взял на себя труды донести до света наши труды, умно, с наименьшим повреждением собрания, присоединив к ним также и свои труды, начиная с 4-летнего возраста.
П. Митурич. 1943»[376].
Позже, в 1953 году он сделал добавление к этому завещанию, опять-таки не посчитав нужным его заверить:
«Главное собрание рукописей (Велимира Хлебникова) находится у Николая Леонидовича Степанова.
Много живописи моей и Веры Хлебниковой дано на сохранение Павлу Григорьевичу Захарову.
Авторские суммы от издания и переиздания наших трудов также должны принадлежать единственному нашему наследнику их Маю Митуричу-Хлебникову.
П. Митурич. 1943.
Февраль 1953»[377].
Май: «На одинцовской базе мы заготавливали увеличенные, на трехметровых, иногда и больше холстах, плакаты, портреты маршалов, вождей. В назначенный день за ними приходили обычно два грузовика — в одном стояли бочки с запасом горючего, туда грузили и холсты, всякие вспомогательные материалы. В другой, тоже под брезентовым тентом, усаживались мы и двигались в путь. Это означало, что в ближайшие дни будет одержана еще одна победа, будет освобожден крупный город. Кроме художников выезжали и плотники, тоже солдаты. И среди дымящихся еще руин плотники по чертежам наших оформителей сколачивали конструкции, мы, художники, взяв малярные кисти, эти конструкции красили и устанавливали плакаты, портреты маршалов, вождей, великих русских полководцев прошлого, ленты с призывами и лозунгами, флаги и флажки. И люди, жители, выбирались из подвалов, собирались на площади с надеждой на то, что война покинула их края. Когда завершилась сталинградская битва, бригады нашей еще не было. Среди наиболее значительных командировок были — Новгородская, Вильнюс-Каунас, Курск-Орел-Обоянь-Белгород-Курская дуга. Дважды выезжали в Киев — по взятии его и когда восстановлен, построен был мост через Днепр. Всякое случалось в этих командировках. Но из уважения к памяти тех, кто вынес тяготы войны на передовой, я не чувствую себя вправе много рассуждать о своих впечатлениях.
Да и каким еще зеленым, глупым мальчишкой был я тогда! В мечтах моих снова и снова возвращался я в Крым, в Судак. И виделся мне грот под Алчаком, где в бирюзовой глубине гуляли лобаны — крупная разновидность кефали. Они лениво кружились, едва не задевая мою наживку. Часами просиживая с удочкой над гротом, я так и не был удостоен внимания лобанов.
И вот, не помню уже где, я подобрал валявшуюся гранату-„лимонку“ и сунул ее в свой вещмешок. А оказавшись на базе в Одинцове и получив увольнительную, принес эту гранату домой и, не сказав ничего отцу, спрятал ее где-то, кажется, между книг. Зачем? Чтобы, когда кончится война, поехать в Судак и гранатой заглушить лобана! И так, может быть, около года граната лежала у нас дома. А если бы обыск… Более того, понятия не имея как с гранатой обращаться, для „безопасности“ я развинтил ее, вынул детонатор, спрятал гранату и детонатор в разных местах. Наверное, лишь год спустя, внезапно осознав всю нелепость затеи, изъял гранату из тайника и, вернувшись в часть, утопил ее в деревенском нужнике, для безопасности раздельно с детонатором, но вместе с мечтой о лобанах. Была у меня и еще одна детская тоже мечта — о ручных белочках…
Разумеется, в командировках наших попадали мы и под бомбежки и под обстрелы. Но где тогда не бомбили — разве что в глубоком тылу…
Чтобы попасть в Киев, машины наши двигались через Днепр по понтонной переправе. Ночью, без огней. Кругом черная бескрайняя вода Днепра. На переправе пробка — где-то впереди машины заглохли. И тут в небе повисли осветительные ракеты. Совсем близко вздымая столбы воды, начали сыпаться бомбы. Но в нитку переправы им попасть тогда не удалось.
Появившийся начальник приказал столкнуть заглохшие машины в воду, и колонны медленно двинулись к темному берегу.
Бабушка Александра Карловна Митурич умерла в начале войны. О тете Юлии не было никаких известий. И испросив увольнительную, я отправился на поиски тети Юли. Адрес — Миллионная улица возле Печерского базара — я помнил. Нашел домишко, постучал, вошел. И увидел тетю Юлию. Остриженная наголо, с начавшим отрастать седым „ежиком“, она, как-то не очень удивившись моему появлению, стала рассказывать о пережитом. Недвижимая, в своем инвалидном кресле, она благодаря заботам подросших юных ее друзей смогла пережить годы оккупации. „Я напишу, я напишу книгу обо всем, что было“, — твердила она. Я принес ей какие-то консервы и косичку лука.
Случилось так, что когда через пару месяцев через Днепр был построен мост, временный, деревянный, нас снова направили в Киев оформить торжественное открытие моста. Улучив момент, я пошел к тете Юлии. Стучу. Открыл дверь незнакомый человек. Тетя Юлия умерла. Я повернулся и ушел, от неожиданности не спросив даже о возможных остатках ее имущества — документах, письмах, фотографиях…
В свободное время мы пошли в Софийский собор. Встретивший нас священник рассказывал о храме. И вдруг сказал: „Оденьте, ребята, шапки. Простудитесь. А храм мы после освятим“. Так холодно было даже в Киеве.
На минском направлении у городка Борисова, в котле, в окружении оказалось так много немцев, что не хватало солдат, чтобы охранять, конвоировать их. А немцы все выходили и выходили из лесов, сдавались, просились в плен. В помощь нам для рытья ям для столбов и других простых работ по установке „наглядной агитации“ выделили человек пять пленных немцев. На ночь их запирали на засов в землянке.
Пленные покорно выполняли все указания. Но один из них, кажется капрал, видимо сошел с ума. Он постоянно что-то выкрикивал, увидев трофейную немецкую машину, бежал вдогонку.
Пленные эти были тогда, наверное, еще не учтенные. И хозяин их судеб старшина решил избавиться от беспокойного капрала. Расстрелять его. И почему-то предложил эту работу мне. Я отказался, но видел все. Как покорно немец встал у края воронки. Как несколько раз стрелял старшина в него из пистолета, прежде чем он упал. Как забросал его землей. А вечером другие немцы, соседи по землянке, откопав расстрелянного раздели его, поделив вещи…
То, что довелось мне увидеть: застывшие армады танков на Курской дуге, мое впечатление, — вряд ли может сравниться, добавить что-либо к воспоминаниям участников сражения»[378].
Война оборачивалась к Маю страшным жестоким своим лицом. Немало горести и тяжких утрат принесла она Петру Васильевичу. Умерли от голода в дни блокады Ленинграда в 1942 году Николай Андреевич Тырса, Николай Федорович Лапшин, Нина Осиповна Коган. Доходили печальные вести об их последних днях — о Нине Коган, возвышенной, преисполненной романтики энтузиастке, влюбленной в Хлебникова и Малевича. Май вспоминает: «В последние годы жила одиноко в Ленинграде, и в ее комнате жил петух. Рассказывают, что она делилась с петухом своим блокадным пайком. Петух пережил Нину Осиповну»[379]. Вряд ли хотя бы на один день…
О смерти Н. Лапшина, прекрасного художника и тонкого критика, когда-то так проникновенно написавшего о выставке «хлебниковских» работ Митурича, поведал в своем дневнике Н. Пунин: «Очень страшно рассказывала о смерти Н. Ф. Лапшина Е. А. Тырса. Его жена умерла раньше него… Ее смерть произвела на него ужасное впечатление. С этого момента он ходил небритый (в конце концов, с длинной бородой), в ее меховой шапке и был полон пассивности; потом он стал забывать обо всем и был почти невменяем…»[380]