– Давайте талон, – говорит та, что сидит на стуле. Оказывается, хозяйка она.
Я говорю:
– У меня талона нет. Но я только что был в шестом кабинете. У Тихомирова. И он велел принять без талона. У меня повреждение…
– Ничего не знаю… – Та, что сидит на стуле, поднимается и, подойдя к столу, выдвигает ящик. Роется и что-то достает. Показывает той, что сидит. Обе рассматривают. Я все не ухожу.
Теперь ко мне поворачивается уже другая:
– Вам же сказали, неужели не понятно?
– Но Тихомиров сказал… – Я все еще не ухожу.
– Вот и идите к своему Тихомирову! Пусть он вам и делает…
Я возвращаюсь к шестому кабинету и снова стучусь.
– Можно?
Товарищ Тихомиров сидит все в той же позе. Никого нет. Увидев меня, товарищ Тихомиров устало прикрывает глаза:
– Ну, что там?
– Они без талона не принимают.
– Не принимают… – Товарищ Тихомиров делает вид, что озадачен. – То есть как не принимают? Так. Вы вот что, сходите в тридцать четвертый кабинет и скажите…
– Я уже там был, – перебиваю я товарища Тихомирова, – у нее тоже талона нет.
– Я не об этом… – Оказывается, я товарища Тихомирова совсем не понял. Он мне хочет помочь, а я какой-то бестолковый.
– Пойдите и скажите, что я прошу ее позвонить. В рентгеновский кабинет. И пусть вас примут без талона. Скажите, что я разрешил. Идите.
В это время дверь открывается, и в кабинет входит какой-то деятель с портфелем. Товарищ Тихомиров широко улыбается и порывисто поднимается ему навстречу. Тот, что вошел, останавливается и, кивнув в мою сторону, как бы передо мной извиняется. Дескать, помешал. Но товарищ Тихомиров делает небрежное движение, показывая, что на мое присутствие можно не обращать внимания. Я все еще стою. Товарищ Тихомиров уже не совсем доволен. Мое присутствие начинает товарища Тихомирова раздражать. Тот, что вошел, понимающе ухмыляется. Он с товарищем Тихомировым солидарен. Да. С народом работать трудно. Тот, что вошел, располагается в кресле, а я поворачиваюсь и выхожу.
Заведующая, увидев меня снова, уже не морщится, а передергивается. Но берет себя в руки и, стараясь сдержаться, тихо произносит:
– Вы долго еще будете тут ходить? – Но, встретившись с моим взглядом, вдруг вспоминает, что посылала меня в шестой кабинет. – Ну, и что вам сказал Тихомиров?
– Он сказал, чтобы вы в рентгеновский кабинет позвонили. От его имени.
– Ну, уж это слишком! – Лицо заведующей делается каким-то плаксивым и одновременно злым.
Я предлагаю:
– А вы позвоните ему сами. И он вам подтвердит.
– Еще чего?! – окрысивается заведующая. – Ему надо, пусть и звонит! Пожалуйста, выйдите из кабинета.
Я бросаюсь к двери и, столкнувшись со старухой, выскакиваю. Публика, видя меня в таком состоянии, уважительно затихает. Чувствует, что дело серьезное. Даже уступает дорогу.
На первом этаже я чуть не сшибаю с ног деятеля с портфелем. Деятель с портфелем от меня шарахается. Распахнув рывком дверь, я иду прямо к столу. Товарищ Тихомиров сидит все в той же самой позе. Поднимает на меня глаза и двигает желваками скул:
– Вы мешаете мне работать!
Я смотрю на товарища Тихомирова и перевожу взгляд на чернильницу. Чернильница на подставке. Килограмма полтора. Снова поворачиваюсь к товарищу Тихомирову. Товарищ Тихомиров опускает глаза и снимает телефонную трубку:
– Ну, хорошо, идите в тридцать четвертый кабинет.
…С талоном в руке я спускаюсь в подвал. Возле рентгеновского кабинета красная лампочка уже не горит. В зале полумрак. Из соседней двери слышно, как елозит по полу тряпка. Я хватаюсь за ручку и несколько раз тупо дергаю. Все. Закрыто. Рабочий день окончен.
Выход
Вот мое окно: откроешь – и сразу полная комната копоти, закроешь – и нечем дышать.
Можно включить вентилятор, но это не поможет. Вентилятор вроде нашумевшего менестреля: погоняет туда-сюда микробы, а дышится все так же.
Я поворачиваю ключ и выхожу в коридор. Когда-то здесь стоял запах псины, но потом его перешиб дядя Вася. А на первом этаже так до сих пор и не изменился – я дышу им уже восьмой год. И все та же возле батареи лужа.
Весь день с утра палило, а сейчас собираются тучи; как будто снег, но только вместо хлопьев – пух. Приземлившись на асфальт, он тут же превращается в мусор.
С какой-то тупой равномерностью (наверно, заело) терзающая автомат компания подвыпивших подростков. А бывает, что и польется бесплатно. Если как следует врезать. Но можно пойти и дальше: выбить монету.
Напоследок один размахнулся и залепил что есть силы башмаком. И как поставил точку – сразу успокоился. Вытаскивает из кармана коробок и, чиркнув спичкой, бросает ее на тротуар.
Пушинки вспыхивают, и, обгоняя компанию, как будто передает эстафету, стелется беглый огонь.
И вдруг, точно их сдуло ветром, пропали – свернули в подворотню.
Сорвавшаяся с провода над троллейбусом мотается «оглобля». Водитель вылезает из кабины и, вытерев со лба капли пота, раскручивает веревку.
В каком-то расплавленном оцепенении разинутые рты раскинувшихся на обшарпанных сиденьях редких пассажиров. В троллейбусе мертвый час.
И возле песочницы в палисаднике тоже, где на скамейках уже с утра, поторапливаясь к одиннадцати, соображают на всех местные шахматисты-любители, и каждый со своей свитой болельщиков и с торчащей из-за пазухи пустой бутылкой.
И в заржавленном «Запорожце» с выбитыми стеклами и с открученными колесами и фарами, что дежурит еще с позапрошлой осени и всю зиму до весны покрыт серой от копоти попоной и обязательно с неприличными словами; и летом слова все те же самые, но только вместо снега – пыль.
Как бы поставленная на прикол, задраенная еще, наверно, с пятницы, бочка-прицеп. Но могут куда-нибудь и укатить, просто так, неважно что пустая, и бросить. На бочке слово КВАС.
На заляпанной кляксами витрине огромные каракули: оказывается, РЕМОНТ. Но почему-то всегда с другой стороны. Как писатель с читателем. И буквы, мало того, что совсем не туда, вдобавок еще и наоборот.
Я иду по притихшему Невскому, словно по коридору разомлевшей квартиры. А в конце коридора – Лавра. Как ВЫХОД.
Можно, конечно, и доехать, но я решил пройтись пешком. Всего две остановки. И потом надо собраться с мыслями. А то что-то все стушевалось. Мне нужно припомнить детали. Освежить.
А все-таки, правда, странно: я ничего не умею придумывать. Ведь для того чтобы придумать, надо сначала увидеть. Чтобы потом сравнить. А я вижу только себя. В окружении предметов, с которыми соприкасаюсь. Я не люблю фантазировать.
Зато у меня слух. Зрение останавливает и фиксирует. А слух опять приводит в движение. Но уже свое.
Слух – все равно что зерно. Прорастая, оно само в себе сделает отбор.
В каждом человеке скрыт художник. Но большинство ничего не слышит.
Я пытаюсь припомнить ноябрь. Затянутые льдом лужи. Поземка. Промозглый ветер. Серокаменное здание морга. Два сосредоточенных мужика. Гроб. Мужики, глядя на гроб, что-то друг другу объясняют. Пар изо рта. Угрюмый ряд сараев (это уже из автобуса). Пьяная Клавдия Ивановна. По щекам Клавдии Ивановны текут слезы.
В Лавру заехали откуда-то сбоку и остановились. Молчаливое вылезание. Гроб выдвигается сзади.
Я подставляю под угол плечо. Екатерина Степановна держит венок. Тут же седой старичок-профессор. Знакомая старушка. Шатаясь на своих стоптанных каблуках, Клавдия Ивановна ко всем подходит и трогает за рукав: хочет, чтобы ей дали справку. Что она здесь присутствовала. По случаю смерти Натальи Михайловны Клавдия Ивановна уже третий день не выходит на работу.
А потом Наталья Михайловна осталась на ночь одна. До отпевания. Когда мы только приехали, то на столе стоял еще всего один гроб. А когда уходили, то из гробов уже образовалась очередь.
За несколько последних лет Наталья Михайловна накопила около четырехсот рублей (она бы накопила и больше, но появился дядя Вася); наверно, каждый месяц откладывала, рублей по шесть или семь; и потом завещала старушке, что к ней иногда наведывалась; три сотни на отпевание и на похороны, а остальное – на поминки.