ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава двадцать вторая
На четырнадцатый день тюрьмы Моррис вырезал крест из листа писчей бумаги. Распять на нем Господа нашего оказалось более сложной задачей, но он хорошо помнил тот странный излом тела, от бедер и торса к склоненной на левое плечо голове, бессильно повисшим локтям и пригвожденным ладоням. Словно застывшие контуры виноградной лозы под зимним солнцем на холмах Вероны. Сокамерник, серийный убийца, поразился, когда Моррис изобразил виноградные листья вместо рук Христа. Лицо, разумеется, принадлежало ей – вполне узнаваемое, хоть без явных признаков пола. И взглянул Моррис на труды свои и увидел, что это хорошо. Похоже, у него все-таки настоящий талант к изобразительному искусству. Он вставил бумажный крест в трещину над зеркальцем на стене – так, что отраженное в зеркале лицо словно рассекало на четыре части вечного мученика. – Иисус Искупитель. Несомненно, католическая вера привлекательнее, нежели суровый англиканский методизм матери – она настолько богаче. Глядя в нарисованное лицо, Моррис произнес слова, которые выучил по катехизису, готовясь к свадьбе: «Ave Maria! Радуйся, Благодатная! Благословенна Ты между женами».
– И да славится плод чрева Твоего, Иисус Христос, – с готовностью отозвался его свихнувшийся сотоварищ.
Моррис растерянно оглянулся. Плод чрева? Он и забыл продолжение… Глаза соседа, уставившегося в зарешеченное окошко, были абсолютно пусты. Но Моррис постиг скрытый смысл сказанного. Он убил плод ее чрева. В своей дорогой Мими он распял Христа еще до рождения. Увидав его муки, сокамерник, который, кажется, угробил всю свою многочисленную родню, хрипло загоготал. Он имел поистине чудовищную привычку подолгу смеяться над несмешными вещами, надувая толстые щеки. Моррис осенил себя крестным знамением и упал на колени перед сотворенным его руками Распятием. Он все исправит. Вырвется отсюда и будет жить дальше только ради того, чтобы искупить содеянное.
Но когда же? Адвокат, как только им позволили встретиться, объяснил, что официальное обвинение до сих пор не предъявлено, и Морриса здесь держат только из опасений, что очутившись на свободе, он затрет все следы преступления. Срок предварительного заключения может продолжаться до шести месяцев, хотя Моррис подозревал, что в Италии власти вольны делать почти все, что им угодно. И конечно, первым делом от него хотели услышать, где он был той ночью. Скорее всего, его не выпустят, пока не расскажет – иначе, по словам следователя, он может соорудить себе алиби, заручившись чьим-нибудь свидетельством, например, жены. Поэтому, как объяснил адвокат, им можно видеться только в присутствии карабинеров, и к нему не пустят других посетителей.
Моррис яростно возражал против подобных предположений, но вместе с тем недвусмысленно дал понять, что никогда, ни за что на свете не расскажет, чем занимался в ту ночь. Это его частное, глубоко личное дело. В любом случае нет ни малейшей нужды его выпытывать, поскольку совершенно ясно, что исчезновение Бобо – дело двух эмигрантов. Почему до сих пор их не поймали?
Адвокат прозрачно намекнул, что Паола не станет возражать, если Моррис заявит, что был с другой женщиной. Да хоть бы и с мужчиной. Моррис с ходу отмел это предложение. Во-первых, он никогда не изменял жене, во-вторых, считает нужным заявить без оговорок и во всеуслышание, что вообще на это не способен. Да ему никто и не поверит. Он и сам-то верил с трудом, что Бобо обманывал Антонеллу.
К тому же в тюремной жизни имелись свои плюсы. В унизительном обращении, в убогой одежде, скудной пище и компании заключенных Моррис быстро обнаружил своеобразный опыт, обогащавший его взгляд на мир. Словно бы ему, как Данте, разрешили прогуляться по аду, посмотреть на людские грехи и Божьи кары, памятуя, что сам он не принадлежит к сонму отверженных. Но невзирая на подобные преимущества, Моррис вовсе не собирался задерживаться здесь надолго.
В камере он без устали рисовал распятия и вел дневник, посвященный Мими, заполняя страницу за страницей философскими диалогами, страстными признаниями и фантастическими историями. Все странности придумывала она сама – у нее так хорошо получалось. Когда время тянулось совсем медленно, он занимался психоанализом соседа; и это вроде бы тоже выходило неплохо. Несомненно, сокамерник под его влиянием сильно изменился в лучшую сторону. Моррис даже подумывал, если им все-таки удастся надолго запрятать его в тюрьму, получить за это время магистерскую степень, а то и написать докторскую диссертацию по психологии. Он всегда интересовался этой дисциплиной, а материала для исследований в тюрьме хоть отбавляй. Едой Моррис старался не увлекаться, дабы поддерживать форму. На свободе ждало столько трудов: переезд в Квинцано, восстановление Вилла-Каритас, реорганизация компании на более высоком уровне, чем прежде.
Засыпая по вечерам, Моррис погружался в блаженный покой. Так бывало всякий раз, стоило вызвать ее дух. Он вспоминал: вот Мими на пляже в Римини – черные, с едва заметной рыжинкой, волосы, запах ее кожи и лосьона. Вот она пьет кока-колу в баре – голова запрокинута, губы приоткрыты, глаза сияют. А вот в отеле: Моррис вошел, едва успев смыть кровь с рук, и обнаружил, что Мими позволила ночной сорочке соскользнуть с пышной груди. Тогда впервые он увидел пленительную наготу ее юного, цветущего тела. Что за жизнь была, истинный рай!
Но Моррис не распалял себя рукоблудием: просто постоянно держал в уме идеальный образ Массимины, так же как когда-то, подростком, вспоминал покойную мать. И вот как-то раз, явившись ему в одной из таких грез на сон грядущий, Мими очень доходчиво объяснила, что нужно сделать. Моррис даже вспомнил про ангела, который разверз узы апостола Петра, отворил ему двери темницы и провел мимо стражей. Только Мими была еще более бестелесным духом. Кто бы мог представить ее?
Духовник, которого велела вызвать Мими, оказался молод и доброжелателен. Он носил модные очки в золотой оправе и был явным либералом, что, к сожалению, не вписывалось в план разговора, продуманный Моррисом. Однако привычка обходиться тем, что ниспослал Господь, уже сделалась второй натурой. Он объяснил священнику, что хотя и не совершал никакого преступления, заточение вызвало у него своего рода духовный кризис на почве религии. Он успел многое передумать за это время; зрелище людских страстей и страданий привело к убеждению, что вся его прежняя жизнь преуспевающего бизнесмена лишена смысла – это не более чем алчная погоня за фантомом гедонистического благополучия. Священник даже глазом не моргнул, услышав этот перл.
Но кое-что еще не дает покоя, продолжал Моррис свой монолог. Падре внимательно смотрел на него, и Моррис обратил внимание на свежий порез от бритья в опасной близости к маленькому вздернутому носу. Дело в том, что Моррис обратился в истинную веру больше года назад, но лишь ради женитьбы на Паоле. Он лгал перед Господом о своих грехах и раскаянии, ибо считал Церковь не более чем простой формальностью, вроде печати на документах. Он даже не верил в Бога, и все это время на совести лежал тяжкий груз, но об этом он не мог ни с кем поговорить. Моррис посмотрел священнику в глаза и склонил голову. Теперь он хочет исповедоваться по-настоящему и почувствовать, что принят в лоно Церкви Христовой.
Священник извлек из складок сутаны ежедневник с логотипом «Ридерс Дайджест» и назначил дату исповеди. Таким образом, через два дня в час послеобеденного отдыха Моррис преклонил колена в исповедальне бетонной часовенки и рассказал, в числе прочего, что несколько лет назад был влюблен в сестру своей жены и сожительствовал с нею, пока ее не похитили и не убили. На Паоле он женился только потому, что та напоминала ему Массимину, с чьей душою он по-прежнему чувствует тесную связь – часто видит ее в снах, а то и наяву в образе Мадонны и других святых, постоянно думает о ней. В результате отношения с женой охладились, будто они и не супруги вовсе. Конечно, им с Паолой приходится решать сотни бытовых вопросов – домашнее хозяйство, стол, автомобили и так далее, – но по-настоящему они не поговорили ни разу, тем более теперь все эти внешние стороны жизни, буржуазное накопительство и прочее кажутся полной бессмыслицей. Даже во время близости с женой он представлял на ее месте Массимину и иногда даже называл Паолу именем сестры. Потому он чувствует перед ней огромную вину и в то же время как бы парализован, не способен двигаться вперед, быть честным и справедливым даже наедине с собой.