Он говорит, говорит, и чем дольше Зебер молчит, тем больше Бенуа считает себя обязанным говорить, но вот наступает момент, когда он замолкает, слегка запыхавшись, потому что вдруг слышит свой голос, зазвучавший слишком громко, и обращает внимание на молчание Зебера, на полный обреченной решимости взгляд его темных глаз, тогда он вновь опускается в свое кресло, пытается собраться с силами, оставившими его, тщетно созывает их к себе, скликает безуспешно своих бешеных псов, умчавшихся от него прочь, своих солдат, обратившихся в бегство, и, пока Зебер занимается тем, что открывает окно, он достает носовой платок и промокает лоб. С ним всегда случается нечто подобное, когда он забывает про свои витамины.
После нашей встречи зимой я несколько раз возвращался в ресторан «У Маринетты». Возможно для того, чтобы причинить себе боль, глотнуть терпкого вина тоски, побаюкать себя на волнах этой тоски, в которой в конце концов, я это знаю, стану черпать силы. Зал ресторана был почти полон. Там сидели англичане, пенсионеры и как всегда коммивояжеры. Наверное, сейчас они продают купальники или надувные круги для плавания. Видно было, как над портом кружат чайки, а в небо вздымаются верхушки мачт, увешанных сетями, — на море был отлив. Ты была вдали от меня. Ты прекрасно чувствовала себя во всех смыслах, жила привычной для тебя жизнью, жила вдали от меня, и я относился к этому совершенно спокойно. Я знал, что ко мне должна вновь вернуться моя извечная привычка к поражению.
Наконец Зебер оставил его одного. Бенуа снимает пиджак, ослабляет узел галстука. Можно было подумать, что жара, всегда обходившая стороной этот кабинет с окнами на север, сегодня утром вдруг вспомнила о нем и решила там обосноваться. Снизу доносится шум подъехавшего грузовика, слышно, как перекликаются люди: очевидно, началась погрузка распечатанных в тысячах экземпляров гениальных прозрений или какой-нибудь бессмыслицы. Вся эта литературная продукция, каждый том которой в отдельности весит всего триста граммов, быстро складывается в тонны. Кладовщики и экспедиторы, вынужденные по множеству раз за день повторять одни и те же названия книг, придумывают им забавные сокращения. Бенуа прислушивается. «Пришли мне двенадцать-тринадцать «Солнышек»…», «Давай гони эти твои «Хохмы»!» Все идет как обычно. Не надо дергаться. Заглянула Луветта, чтобы предупредить его: «Пришел Молисье. Ему сказали, что вы были вынуждены… Но вы же знаете его манеру всюду совать свой нос. Так что, если он наткнется на вас в коридоре…» Что ж, он укроется у себя в кабинете. Стены надежно защищают его, словно скалы, принимающие на себя удары волн. Бенуа перебирает на столе бумаги. Наверху некоторых документов он видит собственную резолюцию, написанную синим фломастером: передать на рассмотрение, подшить, ответить, отложить, отказать, оказать любезность, принять, пригласить ко мне. «Пригласить ко мне» — чудесная формулировка, самая лучшая из всех. Вот уже десять лет как он использует ее без всякого намека на улыбку, а тут вдруг ее комичность бросается ему в глаза. Он никогда не употребляет священного бюрократического выражения «переговорить со мной». Нет: пригласить ко мне. А почему не так: пригласить посмотреть на меня? Посмотреть пристально и терпеливо, как это делает сейчас Мари-Клод, смакующая свои «десять-минут-не-больше», закончив свою речь, она наверняка будет ждать ответа. Давай же, выходи скорее из ступора и попытайся вникнуть в то, что она говорит. Порой произносить слова бывает так же трудно, как писать буквы, складывая их в слова, фразы, страницы. Ну ладно, хватит! Прекрати растекаться, плавиться. Соберись. И говори, потому что именно этого она ждет от тебя. Произноси — совсем не важно, какие именно — слова ободрения, на которые она рассчитывает. Все они хотят лишь одного — получить поддержку, утвердиться в своей правоте. Они работают и ждут от тебя, что ты будешь рукоплескать им за то, что они совершают это чудо. Не скупись выражать свое расположение и одобрение. Мари-Клод проявила дальновидность и решительность. Ее идея великолепна, проект хорошо составлен. Посмотри внимательно в ее глаза: они умело и умеренно подкрашены и как будто бы излучают спокойствие и деловитость, но на самом деле в них плещется страх. Не ты ли внушаешь ей этот страх, не твоя ли комедия, которую ты сейчас разыгрываешь перед ней? А сама она не ломает ли ту же комедию, не заставляет ли свои фразы кружиться в вихре безразличия, остановить который неподвластно уже никакой силе? Неужто все глаза — это бурлящие озера, это лживая реклама, призванная скрыть страх перед жизнью? В конце концов, это не важно. Этот груз слишком тяжел для тебя одного. Сделай вид, что ты поверил ей. Впрочем, ты, видимо, прекрасно справился со своей ролью, потому что Мари-Клод поднимается со своего места, она выглядит успокоенной и повеселевшей. Ты и сам не знаешь, что говорил ей, но, по всей вероятности, ты нашел нужные слова, как раз те, что она ждала от тебя. Хотя, может быть, в ее глазах и не было никакого смятения, а ты просто выдумал его? Тебе предлагаются две гипотезы, выбери ту, что тебе ближе. Реши, что для тебя будет большим утешением: думать, что окружающие тебя люди всего лишь бездушные автоматы, или же представлять их себе такими же хрупкими и несовершенными, как ты сам. Твой выбор ничего не изменит в этом деле. Мари-Клод жмет тебе руку. Сердечно жмет тебе руку, как принято говорить. Похоже, вы только что решили важный вопрос.
Посетители ресторана потихоньку стали расходиться. Я прикончил свою бутылку («Месье, я возьму с вас только за то, что вы выпьете»). За вашим столиком царило веселье, ты же среди этого оживления казалась островком изумления и безмолвия. Мы не сводили друг с друга глаз. Прежде чем решиться на подобную наглость, я снял очки. Ты была неподвижной, слегка расплывчатой, такой удивленной. В какой-то момент «бежевый» парень обнял тебя за плечи, положил свою сильную узловатую руку на твое правое плечо и начал тебе что-то тихонько нашептывать. Губами он почти дотронулся до твоего уха. Ты повернулась к нему и что-то произнесла в ответ, произнесла очень нежно, как мне показалось, твой лоб почти коснулся его лба, это была почти любовная игра, почти ласка, а потом твое лицо вновь повернулось ко мне, и я опять взял его на мушку из своей засады, ты словно вернула его мне, а поскольку не стерла игравшую на нем улыбку, можно было подумать, что она предназначается мне.
Ты была не из тех девушек, что могут позволить соседу по столику в ресторане буравить твое лицо взглядом. Но мое хамство забавляло тебя, уж не потому ли, что этот твой Клод называл тебя соблазнительницей? Я попросил счет. Я был во власти сладких мечтаний, ну просто зеленый лейтенантик. В двадцать лет мне вот так же случалось порой забывать, что из-под манжет моей рубашки торчит рыжая растительность. Я бросался в огонь. В нашей жизни есть пять или шесть лет, когда, какими бы страшными мы ни были, самая легкая для нас победа — это победа в постели. Это уже потом я стал терпеть там поражения, потом, когда вовсю проявилась моя подлинная натура. Либо движения моей души были таковы, что с лица не сходило суровое выражение. Я нагонял тоску на девочек из Пасси. Они ставили мне в упрек то, что я не был в Сопротивлении, а позже не воевал под знаменами Леклерка и де Латра[3]. Я предоставил героям право форсировать Рейн без меня. В двадцать лет я был настолько беден, что не мог себе позволить роскошь повоевать. Мне всегда нужно было кого-то кормить. И именно из-за этого я постоянно терпел насмешки. Господи, как же долго они выписывают этот свой счет. Потеряв терпение, я встал. Я заметил, что ты наклонилась к центру стола, — или ты наклонилась только к Луизе? Если в ресторане кто-то делает подобное движение, то его соседи сразу же смекают, что про них собираются сказать что-то смешное. Я двинулся к кассе. Шпик, ты обозвала меня так именно в тот момент, когда я дожидался сдачи. Я вышел, унося с собой весь тот огонь, от которого полыхали мои уши и щеки. Мне казалось, я слышу твой смех, и это он гнал меня прочь.