Когда он поднимается — нет, не просто поднимается: когда он придает всей массе своего тела вертикальное положение, когда запускает этот заржавевший механизм, распрямляет его, подтягивает, то начинает одну за другой узнавать части своего организма по тем покалываниям и побаливаниям, которые как раз и говорят о том, что эти части существуют. На какое-то мгновение он ощущает себя, стоящего в полумраке спальни (не забыть еще этот шум извне, пронзительные гудки машин, какие-то крики, уже давящую июньскую жару, а за порогом дома — мельтешение людей, спешащих занять свое место перед очередной жизненной баталией, которую готовит им этот будний июньский день, эта среда с ее экзаменами, деловыми встречами, коктейлями, испариной, терпением и раздражением, длинная-предлинная среда с ее пустой суетой, среда, которую нужно прожить с этим телом, не желающим шевелиться, и с этими мыслями, то и дело возвращающимися к Мари и озеру, которые он усилием воли будет стараться отогнать от себя, да, да, не забыть всего этого); так вот, на какое-то мгновение он ощущает себя, неуверенно держащегося на ногах и слегка пошатывающегося, сонмищем неисчислимых напастей. Восемь часов утра.
Его ноги в тапках — чудесных лакированных шлепанцах, подаренных Элен, — чувствуют себя так же, как когда-то, видимо, чувствовали себя в колодках ноги китаянок… Прекрасно: стоять он не может. Он не может ни стоять, ни держаться прямо и твердо, ни вообще что-либо делать. У него внутри все дрожит. Ему ничего не хочется. Мурашки, избороздившие его локоть и предплечье, на которые он опирался, пока строил из себя роденовского «Мыслителя» сидя на краю кровати, те самые мурашки, которые он растревожил своими неосторожными движениями, докучливо засучили своими многочисленными лапками у него под кожей, безжалостно царапая его, и это похоже на изощренную пытку огнем, который поднимается все выше и выше и уже подбирается к плечу, а еще это похоже на репетицию — ленивую и какую-то невзаправдашнюю — той другой, острой и настоящей боли, что однажды остановит его сердце и разбежится от него по всему телу до самых кончиков пальцев, словно громом поразив измотанного жизнью человека, разменявшего пятый десяток. Пока же казалось, будто эта грядущая боль карабкается вверх по уступам его плоти, чтобы занять исходную позицию, это был еще не слишком проворный, но уже грозный отряд, даже армия, почти готовая к походу, к молниеносному броску, который вызовет стеснение в груди и смерть. Сердце. Оно такое же, как у всех. И оно бьется. Бьется на свой лад. Он работает кулаком, сжимает и разжимает его, повторяя это движение множество раз и прислушиваясь к себе, и с каждым новым усилием покалывание становится менее яростным, кровь приливает к руке, бежит все быстрее, добирается до кончиков пальцев, и вот уже он в силах шевелить ими и даже может позволить себе какой-нибудь жест, к примеру подцепить с кресла домашний халат из цветастого шелка, роскошный халат, подарок Элен, который он натягивает на себя перед тем, как двинуться к окну — его хватает лишь на то, чтобы отдернуть шторы, — и к открытой двери в соседнюю комнату, где все еще спит Элен. Спит ли она? Или затаилась и следит за ним? Как будто она может узнать о нем хоть что-то, чего еще не знала или о чем не подозревала… Он пересекает ее спальню. Воздух в ней не такой спертый, как в его спальне. Элен не потеет и держит окно открытым. Женщины блюдут гигиену. Элен получила лучшее воспитание, чем он, она росла в той среде, где не боялись распахнутых окон и свежего воздуха. А в семье Мажелан боялись сквозняков, боялись вечерней прохлады, предательского тепла межсезонья, обманчивого летнего зноя, нездорового воздуха Солони и сырого воздуха юга. Всего боялись. И он с детства сохранил привычку вариться в собственном соку. И всю жизнь был верен этой привычке, никогда не изменял ей. Элен лишь пожимает плечами и оставляет его одного томиться в духоте. Спящая Элен. Или делающая вид, что спит? Она так ровно и глубоко дышит — если это комедия, то я снимаю шляпу! — что вполне можно поверить в то, что она действительно спит. Он пробирается через комнату Элен, стараясь ни на что не наткнуться и не разбудить ее, и эти меры предосторожности рождают в его памяти воспоминания двадцатилетней или даже большей давности о том времени, когда они только поженились и когда он потихоньку вставал и отправлялся на кухню, стараясь не скрипеть половицами (их тогдашнее жилище было жалкой развалиной, тесной и безликой), чтобы приготовить завтрак и доставить себе удовольствие (перед понуканиями и поучениями, что ждали его на работе) — насладиться ослепительным зрелищем девятнадцатилетней Элен в утреннем неглиже, весело смеющейся и с вожделением набрасывающейся на еду.
Г-жа Бенуа Мажелан. Черты ее лица все больше заостряются, а бедра все больше раздаются. Чутким ухом она ловит все твои движения, пока ты нащупываешь ручку двери. Когда ты открываешь эту дверь, из ванной комнаты в спальню врывается поток солнечного света и жизни. На какой-то миг этот свет ослепляет тебя, ты щуришься, морщишь лицо, твоя глухая ненависть к наступающему дню, доводящая тебя до приступов мигрени, вдруг накатывает на тебя, обернувшись вспышкой гнева и неприязни. Захлопни скорее эту дверь. Не делай такого подарка г-же Бенуа Мажелан, не дари ей это утро, которому она могла бы порадоваться, эта твердо стоящая на ногах, как и все они, не знающая устали женщина, не знающая покоя мать, уже давно решающая все проблемы с директором лицея и священником, хозяйка дома, образцово ведущая счета, умеющая прекрасно организовать прием для нужных людей, умело рассаживающая их за столом, пристально следящая за твоими успехами, тактичная, умная, безупречная во всем. «Она для него такая поддержка!» Да, поддержка, в том числе и материальная, поскольку полученное ею наследство — пусть небольшой, но все-таки доход — оказалось очень кстати в тот момент, когда ты «бросился головой в омут», это она так говорит, а еще она любит повторять: «Рассчитывай на свои собственные силы» и «Будь, наконец, самому себе хозяином»; все это так, но что до остального, всего потаенного и интимного, что есть в этой жизни, так вот с этим полный крах и все такое прочее, полный разлад, раз и навсегда сгустившиеся сумерки, пришедшие на смену дням без рассвета, без зенита, без непроницаемой ночи, все поглотившее царство серого, всепроникающего серого цвета, он повсюду: серые с розовым отливом в стиле «Трианон» обои в их гостиной, угольно-серого цвета его «приличные» костюмы и даже автомобиль «пежо» среднего класса у них тоже серый; есть очень точное выражение: образ жизни, говорят: обеспечить себе соответствующий образ жизни, создать себе подходящий интерьер, не то, чтобы духовную жизнь — не нужно требовать слишком многого, — а комфортабельный интерьер (так это, кажется, называется? Или «уютное гнездышко»?) — завести себе респектабельный, крепкий дом, не хуже и не лучше, чем у других, — только вот сегодня вместе с ненавистью к этому яркому июньскому солнцу тебя вдруг захлестнула ненависть и к этому привычному образу жизни, к комфорту, респектабельности, стремлению быть как все, к стабильности, которые оставили свои отметины на твоем лице, стерев с него нерешительность и слабость и придав ему в конце концов этот вид, что ты каждый день можешь наблюдать в зеркале, к которому сейчас приближаешься, но вид этот почему-то наводит на мысль о страшном неизлечимом недуге.
Ну не смотрите вы на него. Погодите немного. Пожалейте же его. Не смотрите на то, как он сам себя разглядывает. Не нужно смотреть, как он потирает кожу, трет глаз, приподнимает губу, обнажая белесые десны и обложенный язык. Вчера вечером подавали какие-то соусы, было слишком много острых приправ и разговоров. Днем он на ходу пропустил стаканчик у себя в конторе (он стыдливо прячет маленький холодильник в комнатке, смежной с гардеробом, где он может почистить зубы и освежить лицо перед встречей в городе), а после этого стаканчика был еще стаканчик, выпитый в компании с Зебером, который хотел сказать ему пару слов и затащил его в это дурацкое заведение на углу их улицы, потом последовали стаканчики перед ужином у N., много стаканчиков крепких, неразбавленных напитков, в крайнем случае со льдом, но без воды, это увольте, не хватало ему еще углекислого газа в и без того уже вздутом брюхе. Когда Элен присоединилась к нему, то увидела его влажный взгляд и неуверенные движения, так хорошо ей знакомые. Он разглагольствовал. Либо, сидя на диване, растекался мыслью по древу, будучи уже не в состоянии ее как следует сформулировать. Либо что-то вещал, склонившись к сидевшей рядом с ним женщине, и бусинки пота блестели на его висках и лбу в том месте, где уже четко обозначились глубокие интеллигентские залысины. К рыбе подали хорошо охлажденное «Пульи», к утке — «Марго», к десерту — «Шато д'Икем». Он помнит, что ел малину. И пил виски: вначале для поднятия настроения, двойную порцию в одиннадцать часов вечера, а потом еще одну (на сон грядущий с Бенуа?) — и наконец, последнюю, будь она проклята, уже дома, пока Элен принимала ванну, ее он выпил, чтобы расслабиться, впасть в прострацию, выиграть время, получить двадцать минут передышки и желанного уединения, он сидел, сгорбившись, в кресле с газетой «Монд» в руке, но не читал ее, в полутьме безмолвной, изящно обставленной гостиной — это гребаное изящество! — и как всегда, на него накатила волна вечного его раздражения, вызванного то ли усталостью, то ли тоской.