Андрюша рассеянно смотрел вокруг. Спасо-Мирожский монастырь был не из богатых, облупленные церквушки с куполами-луковками под ржавым железом, позолота с крестов облезла, монашеские домики-кельи пошатнулись в разные стороны… Каменная стена с раскрошенными зубцами окружала монастырь. На всем следы ветхости и запустения.
В монастырь шло немало приношений от доброхотных даятелей, но они залеживались во вместительных сундуках игумена и келаря.
«Жарко… – думал разморенный Андрюша. – Отпрошусь у наставника искупаться…»
Мальчик не успел подойти к Герасиму: на стройке началось усиленное движение. Каменщики быстрее забегали с ношами кирпича, творившие замес проворнее замахали лопатами в большом чану. На стройку пожаловал настоятель монастыря игумен Паисий.
Коротконогий и толстобрюхий, с рыжеватой бородой веером, игумен шагал важно, с развальцем, из-под лохматых бровей зорко смотрели заплывшие глаза. Служка тащил за игуменом кресло.
Ряса у игумена была из дорогой ткани, нагрудный крест искрился на солнце алмазами.
Утомленный Паисий приостановился; служка ловко подставил кресло. Монах сел, из-под руки посмотрел на высокую стену. К нему подбежал с докладом костлявый, остробородый Щуп.
– Худо строите! – разразился игумен. – С пятницы стену на аршин[14] не подняли!
– Отче игумен, больше подняли!
– Лжешь, грешник!
– Отче преподобный, промерь! – с лукавой усмешкой предложил зодчий.
Игумен взглянул на семисаженную стену, на зыбучие кладки…
– Вдругорядь займусь, – прогудел он и двинулся дальше.
Щуп шел позади Паисия.
– Богу, не людям работаете, – брюзжал игумен. – Вы лишь о суетном думаете, об утробе заботитесь…
Осмотр постройки прервался возвращением монастырского сборщика отца Ферапонта. Игумену перенесли кресло в тень тополей, где укрывался от жары Голован. Ферапонт, высокий мужчина с угрюмым лицом и резкими ухватками, подошел к игумену под благословение, сдал запечатанную кружку, в которую опускались подаяния:
– Благослови, отче, в мыльню с дороги сходить!
– Успеешь! – буркнул Паисий, взвешивая кружку на руке.
Игумен распечатал кружку и высыпал содержимое на рясу, раздвинув колени. Потное, красное лицо его еще больше побагровело от досады, перед ним трудилась медь, и лишь кое-где сиротливо поблескивали серебряные деньги.
– Ты что, окаянный, – возвысил бас игумен, – смеешься? Серебро выудил?
– Освидетельствуй печати, отче! – хладнокровно возразил Ферапонт.
– «Печати»!.. Вы чорта[15] из-под семи печатей выкрадете! Пропил? Признавайся!
– Вот те бог, отче!..
– А кто тебя в позапрошлую среду видел в Сосновке в корчме?
– Отец Калина! – ахнул сборщик. В живых злобных глазах его мелькнул испуг.
– То-то, отец Калина! – торжествовал игумен. – За такую провинность в железах заморю… Эй, позвать келаря! На чепь нечестивца, в подвал!
Это было жестокое наказание. При всей своей смелости Ферапонт побледнел; он упал перед игуменом в мягкую пыль двора:
– Прости, отче святой! Бес попутал… Последний раз согрешил… Поставь на каменное дело! Заслужу!..
– Не помилую, не жди! – Игумен ткнул ногой валявшегося монаха.
Убедившись, что просьбы не помогут, Ферапонт встал, выгнул колесом грудь.
– Ну, попомнишь, игумен! – яростно проревел он. – Хрест на пузо навесил – так мыслишь, первый после бога стал? Святых иноков голодом заморил, стяжатель! В монастырь изо всех деревень и жареным и пареным волокут, а вы с келарем всё в город на продажу гоните…
– Когда гоним? Когда? Ты видел? – рассвирепел Паисий.
– А и видел, хоть вы по ночам обозы отправляете…
Мужики бросили работу и прислушивались с удовольствием: перебранка монахов открывала многое, что прежде было тайной. Паисий и Ферапонт, разгорячась, поносили друг друга ругательными словами.
На дворе показались два инока с цепью. Увидев, что его свободе приходит бесславный конец, Ферапонт остервенился, сшиб с ног служку и бросился бежать. Подобрав полы рясы, патлатый, буйный, он несся огромными скачками.
– Держи злодея, держи! – орал игумен.
Встревоженные вороны с неистовым карканьем кружились в воздухе.
– Улю-лю, улю-лю! – озорно кричали и свистели каменщики. Никто из них не тронулся с места.
Монахи погнались за Ферапонтом, а тот проскочил в калитку, грозно подняв пудовый кулак над присевшим от страха привратником, бросился в Великую и огромными саженками поплыл к другому берегу.
Охотников преследовать беглеца не нашлось.
Строители нехотя вернулись к прерванной работе. Надо было поднять наверх тяжелую балку. Ее подцепили канатами, продели канаты в векши.[16] Начался трудный подъем; огромное бревно медленно ползло вверх.
Зазевавшийся Тишка Верховой споткнулся, канат пополз из его потных рук.
– Ой, смертынька! – раздался тоскливый крик. – Не сдержать!
Под тяжестью балки пополз канат из рук и у других. Бревно поехало с высоты назад. Оно угрожающе накренилось и, казалось, вот-вот рухнет, сокрушая подмостки, калеча и убивая людей.
На подмогу примчались Герасим Щуп и Голован, схватились за веревку. Но равновесие нарушилось, усилия людей не помогали. Поднялся шум:
– Держи! Спущай!
– Подтягивай! Подтяги-и-ва-ай!
– Бежим прочь, ребята!
– Де-е-ержи!..
На подмостки выскочил из недостроенного пролета Илья Большой:
– Криком изба не рубится!
Он схватился за канат. С неимоверной натугой держал он тяжесть, пока мужики не взбежали наверх и не помогли ему. Балку втащили.
Илья, шатаясь, спустился.
– Ноет рука, – признался он.
Келарь Авраам отпустил Илью с наказом завтра явиться пораньше. Тишку Верхового за провинность отпороли солеными розгами так, что он отлеживался две недели. Но Илье это не помогло: он не вышел на работу ни на следующий день, ни через месяц. Невыносимая боль сверлила и днем и ночью правую руку. Потом боль утихла, но рука высохла: плотник повредил сухожилие.
Илья Большой стал калекой, но не пал духом. Работая и учась под старость так же упорно, как смолоду, Илья наловчился и левшой делать кое-какие немудреные поделки. Но слава и цена ему как плотнику упали.
Больно переживал Илья, что не бродить ему больше по лесам с рогатиной, тугим луком и запасом стрел. Всю охотничью страсть отдал мужик рыбной ловле. На вечерней и утренней заре часто сиживал он на берегу Великой, склонившись над удочками…
Глава V
Неожиданная угроза
Прошло несколько месяцев. Когда окончательно выяснилось, что Илья лишился руки, его вызвал игумен.
– Так-то, чадо, – пробасил Паисий, поигрывая нагрудным крестом. – Посетил тебя господь, видно, за грехи. Уж ты монастырю не работник, и нам тебя ненадобе. Выселяйся-ка из Выбутина.
– Как выселяться? – бледнея, спросил Илья. – А изба моя? Куда же я денусь?
– Сие – не моя забота. Да ты не печалуйся: бог и птиц небесных питает, а они ни сеют, ни жнут; найдешь и ты приют…
Кое-как упросил Илья игумена оставить его в Выбутине. Настоятель согласился только потому, что Илья был крестьянин непахатный, земельного надела не имел. За это «снисхождение» Илья обязался платить по рублю на год – немалые деньги для крестьянина.
Илья стал делать на продажу корыта, коромысла, кадочки. По вечерам ему помогал сын, и работа спорилась. Раза два в месяц брали лошадь у Егора Дубова и везли наготовленный щепной товар в город, на рынок. Распродавшись, Илья и Андрюша закупали муку, мясо и прочее съестное.
Жизнь стала налаживаться, но спокойствие семьи нарушили новые притязания игумена Паисия.
Илье Большому приказано было вновь явиться к настоятелю и с сыном.
Дородный и краснощекий Паисий утонул в кожаном кресле; ноги его нежились на медвежьей шкуре, подаренной Ильей после удачной охоты. Илья и Андрюша почтительно стояли у порога с шапками в руках.