— Как можно научить быстроте? — спросила она.
— Ты будешь адаптирована, — он широко улыбнулся, — и сможешь делать это примерно так.
Внезапно его не стало; он исчез в заросли так бесшумно, как это могли делать только могоки, некогда населявшие штат Нью-Йорк, оставив ее плести завитки и только удивляться.
И эмоционально, и умственно, и физически Пол был в прекрасном состоянии; но отсутствие записей было неестественным, даже если принять во внимание его обещание «поговорить об этом по прибытии на место». До сих пор его разговоры носили поверхностный характер во всем, что касалось фактов, требующих досконального анализа, а на вопросы он давал какие-то полуответы.
Он знает слишком много, чтобы так мало говорить. Он сказал, что предупреждал Хала об опасности, которую таят в себе тюльпаны, но словом не обмолвился об этом в своих полевых заметках для нее. Пока они шли сюда от места посадки вертолета, он говорил, что проходы в зарослях дали ему ключ к построению теории опыления, но о самой теории он ничего не сказал. Мужские заросли «выставлены» по периметрам — это военный термин. Ей кажется, он знает, почему полы разделены, но он не пожелал поделиться с ней своими мыслями. А теперь эта теоретическая угроза сверху, из леса или из морских гротов? И почему она будет адаптирована, а не адаптируется, чтобы научиться быстроте. Он перевернул ее отношение к жизни, постукивая молоточками прямодушия, но за его чистосердечностью чувствуется скрытность, когда он говорит о Тропике, а его методология определенно стала неряшливой.
Он возвратился, шагая по тропе, неся стебель сахарного тростника и напевая песню елизаветинских времен с припевом «хей-хо и хей но-ни-но». Лунный свет омывал его бронзовое тело серебром, и она сказала:
— Сир, шатер воздвигнут.
— Мадам, приготовьте ваши губки и язычок для пира, — сказал он, отрубая кусок стебля и сдирая с него кожуру. — Это же надо, взять и сообщить мне о дополнительном пункте, касающемся девственности, к нашему давнему брачному контракту… Ваш ужин, миледи.
Это был восхитительный тростник со съедобной мякотью, и пока он, сидя перед ней на корточках, вгрызался в эту мякоть, она вдруг заметила, что в подробностях пересказывает ему всю вашингтонскую историю, начав со своего первого обеда с Халом. Свой рассказ она закончила повторением того, как перехитрила Гейнора. Потом она резко сказала:
— Теория Ганса Клейборга о том, что интеллектуалы не влюбляются, не согласовывалась с намеком Хала на то, что ты не пускал его в заросли. Я чувствовала, что орхидеи могут пробудить твою страсть.
— Клейборг говорил правду. Любовь умного мужчины есть исчисление ценностей.
— Тогда, почему ты не позволял Халу входить в заросли? — спросила она, подавляя зевоту.
Его ответ не оставил у нее никаких сомнений в том, что по духу он ее супруг на веки вечные.
— Хал мог бы «влюбиться», потому что его сверх нормы активные гормоны ослабляли мотивацию его поведения. При двух мужчинах в зарослях у меня появилась бы организация с бессмысленной субординацией, в которой требовалось бы выражать любовь улыбками. Я ученый, а не администратор.
— Ты не приемлешь организацию?
— Вообще-то говоря, к организациям я питаю отвращение. Объективно, они существуют только теоретически, но в них копошится множество подлинных опарышей, которых выводят совершенно реальные мясные мухи… Ты почти спишь. Пойдем под тент.
— Но я хочу знать, до чего ты докопался в проблеме опыления..
— Завтра, — оборвал он ее. — Все это — трудные для понимания умозаключения, и я могу оказаться неправым.
— Ты никогда не бываешь неправ, Пол, но я сплю.
Вытянувшись возле нее, он погладил ее волосы.
— Нет, я могу быть неправ. Как по-твоему, не могло ли быть так, что в первозданной невинности жизни в Эдеме вовсе не было опылителей?
— Но ведь я вошла в Эдем с черного хода, — сказала она, вспомнив Хейбёрна, — прогрызаясь к сердцевине яблока.
— Нет, моя радость, — сказал он, — ты пришла путем невинности и вошла через служебный вход… Давай спать.
Его рука гладила ее волосы, и усталость заволакивала мозг.
— Ты так много должен сказать мне, Пол. Проведи завтра со мной весь день целиком.
— Конечно, милая Фреда, завтра я останусь с тобой.
Она погружалась в сон, но очень издалека слышала его шепот:
— Я никогда тебя не оставлю. Мы вошли в Эдем, чтобы в нем остаться Ну, спи. Спи. Спи.
Она слышала его и знала, что он убаюкивает ее страхи, чтобы успокоить, чтобы она уснула, убаюкивает какими-то снотворными звуками, каким-то внушением, и ей нравилось это баюкание Пола. Совсем сонно она улыбнулась и протянула ему губы для прощального поцелуя. Она знала, что он играет ею, но это ее не беспокоило. Одно дело, когда тобой манипулирует кабинетный политикан, и совсем другое быть игрушкой в руках любимого.
Один раз она проснулась, когда вторая луна, восходя по своей орбите, вознеслась над облаками конуса Тропики, и ее яркое сияние, отражающееся от снежной шапки, проникло через завитки. Она услыхала ровное дыхание Пола, лежавшего рядом с ней в лунном свете, и, успокоившись, снова погрузилась в сон.
Когда она вновь проснулась, это было не совсем бодрствование, потому что образы сновидений сталкивались с образами ее сознания. Одновременно, как бы и видя сон и бодрствуя, она ощущала руки, раздевавшие ее, и думала, что это руки Пола, хотя она не слыхала его дыхания. Он идет ко мне, думала она, мой новобрачный, мой дорогой, мой любимый. Но образ сна возвратился, и она лежала в каких-то чертогах, и весталки раздевали ее и умащивали — весталки богини Луны, приготовлявшие ее для ритуального жертвоприношения.
Она не испытывала страха, когда, подняв, они понесли ее вверх по ступеням храма, и она знала, — потому что их касание было очень легким, — что ее несут по галереям сна, мимо стоящих рядами тихих жрецов. Хотя жрецы не пели и не читали псалмов, она ошущала любовь каждого, мимо которого ее проносили, любовь преклоняющегося перед ней юноши, любовь отторгнутого кровного брата, отеческую любовь патриарха к его дочери. Было ощущение, что она завернута в покрывало из множества цветов, и хотя этот покров укрывал ее плотно, он едва стеснял ее и закрывал не полностью.
Ряды священников долго извивались мимо нее и наконец привели к алтарю Изиды. Это был именно ее алтарь, потому что Луна была прямо позади высокого жреца, который стоял с занесенным жертвенным ножом. Потом, как это бывает только во сне, формы изменились. На ней уже не было покрова, в котором ее принесли к алтарю, но она была связана так, что оказалась в положении эмбриона во чреве матери, и едва не рассмеялась, когда ее стали подавать высокому жрецу ягодицами вперед.
Он стоял с поднятым ножом, но нож превратился в перо, замершее над недописанным словом. За секунду до того, как перо скользнуло вниз, она поняла, что обманута. Ее не приносили в жертву на алтаре Изиды. Жрец был орхидеей, темнеющей на ярком диске луны, а она была ритуальной жертвой какому-то орхидейному божеству.
Она почувствовала укол, но это не была смертельная мука. Снова, как во сне, она перевоплотилась в наездницу на родео, привязанную вверх ногами к спине брыкающегося жеребца.
После каждого стремительного броска вверх она опускалась все ниже, то взмывая вверх с точно отмеренным ритмом к колющему толчку, то падая с замирающим от отступающей боли сердцем при выходе тычинки наружу, и так до самого нижнего спуска самых высоких из когда-либо построенных американских горок. И вот, скачка закончилась, и она закачалась в повозке рикши, доверху нагруженной куклами Кьюпай, которых везли на ярмарку, слушая игру шарманок и вдыхая запахи кипящей в масле воздушной кукурузы и вязов.
Ее разбудили солнечный свет и Пол, сидящий перед ней на корточках на траве и разрубающий своим мачете что-то, похожее на мускусную дыню. Увидев, что она протирает глаза, он рассек половинку дыни пополам и протянул ей четвертушку, сказав:
— Вот тебе завтрак, лучше которого ты никогда не пробовала.