Билла и Сэма Френсис купил в Питерсберге на аукционе, им тогда обоим было лет по пятнадцать, и к тому времени, когда я с ними стал часто видеться (то Мур их возьмет внаем на какое-то время, то в Иерусалиме нам в базарный день выпадет пара часов свободного времени), они терпели от хозяина побои уже лет пять или шесть. От такого обращения оба столько раз пытались сбежать, что сами сбились со счету, а Френсисова трость в крокодиловой оправе набила на их плечах, руках и спинах множество шишек величиной с орех. Другой на месте Френсиса, без этой его всепожирающей жажды истязать негров, мог стать вполне преуспевающим землевладельцем, всего лишь послушавшись простейшей логики: ну хоть чуть-чуть получше обращайся с ними, и оба, пусть с неохотой, но будут дома и при деле; ведь, действительно, каждый раз, когда у того или у другого терпенье лопалось и он устремлялся в леса, Френсис терял деньги точно так же, как если бы швырял серебряные доллары в колодец. Потому что Билл и Сэм из его полевых негров были старшими, самыми сильными и умелыми. Чтобы затыкать брешь, вызываемую их отсутствием, ему приходилось брать других негров внаем и платить за них немалые деньги, которые сохранились бы, сумей он в очередной раз сдержать свою неразумную жестокость.
К тому же многие, если не большинство соседей-ферме-ров, знали о диком норове Френсиса. (В их числе был и Тревис, его же собственный зять, который Харка, например, к ферме Френсиса и близко не подпускал.) Пусть не всегда по соображениям чисто гуманным (хотя подчас, должен признать, и такие мотивы имели место), но отпускать к этому негодяю своих полевых работников хозяева не очень-то спешили, ведь орудие стоимостью в пятьсот долларов он мог вернуть безнадежно испорченным. В результате, когда Сэм или Билл ударялись в бега, заменить их Френсису частенько не удавалось вовсе, и от этого он впадал в еще худший раж. Взгромоздив свое бочкообразное, топорно вытесанное туловище верхом на гнедую кобылу, он с бутылкой виски в руке — трюх, трюх — отправлялся обшаривать окрестности и через несколько дней находил беглеца (или его возвращал на ферму какой-нибудь доброхот из белой бедноты, заинтересованный обычным в таких случаях вознаграждением), и опять он избивал его в кровь и до бесчувствия, а потом запирал в овине на срок, пока не затянутся раны, и тогда, в шрамах и коросте, тот вновь отправлялся работать. Так в который раз печально замыкался порочный круг. И, понятно, наиболее злокачественным образом такое обращение угнетало, скорее, не телесно, а духовно.
Из них двоих Сэм пострадал меньше. В том смысле, что, хотя рубцы от ран, избороздивших самые глубины его существа, сделали его грубым, связи с реальностью он все-таки не терял и, несмотря на некоторую злобность нрава, побуждавшую его бессмысленно бросаться иногда на других рабов, чаще он демонстрировал обычную для молодых негров бесшабашную и бездумную веселость, которая для многих, как я заметил, служит непременной маской, скрывающей почти невыносимое страдание. С Биллом вышло иначе. Багровый шрам лоснящейся змейкой прочертил ему щеку из-под правого глаза и до середины подбородка. Другой удар, нанесенный в ходе того же избиения, сделал его нос похожим на черную вдавленную ложку. Он постоянно что-то бормотал тихо сквозь зубы. Истязания, которым он подвергся, заставили его возненавидеть не только Френсиса и не только белых, но всех людей вообще, все живое и неживое, и, поскольку сам я только начинал тогда формировать вокруг себя вселенную такой ненависти, я не мог понемногу не прийти к тому, чтобы устрашиться его так, как никогда в жизни я не страшился никого —ни белого, ни черного...
Весь день после дорожного столкновения с Ишамом мы разгружали дрова в разных концах Иерусалима. С каждым домохозяином, а также с судом и с тюрьмой у Мура была договоренность, что дрова будут доставлены “с раскладом”. Это означало, что нам с Харком надо не просто сбрасывать дрова беспорядочной грудой где-нибудь на заднем дворе, но обязательно складывать их аккуратной поленницей, где укажет “маса Боб” или “маса Джим”. Это был труд монотонный и изматывающий. От усталости, на которую наслаивалась удушающая, тяжелая городская жара, я часто спотыкался, тем более, что не совсем еще оправился от слабости, голова кружилась, и один раз я упал со всего маху, но мне помог подняться Харк со словами:
Не бери в голову, Нат, отдохни, предоставь чуток повкалывать Харку.
Но я не прервался, продолжал держать рабочий ритм; по обыкновению уйдя в себя, я стал грезить наяву, и в этих грезах грубый тяжкий труд смягчался и облагораживался под волшебным воздействием тихих заклинаний, которые я про себя твердил: Извлеки меня из тины, чтобы не погрязнуть мне... да не поглотит меня пучина, да не затворит надо мною пропасть зева своего; услышь меня, Господи, ибо блага милость Твоя; по множеству щедрот Твоих призри на меня...
В полдень мы с Харком забрались под одну из телег и, перекусив холодным хоппинджоном (кашей из риса с коровьим горохом на мясной подливке), вяло там в тенечке прохлаждались, пока Мур с Уоллесом пропадали у городской проститутки — двухсотфунтовой вольной мулатки по имени Джозефина. Пища слегка оживила меня, но все равно я был слаб и чувствовал себя неважнецки: знамение, явленное мне в лесу, поразительной своей загадочностью угнетало не только ум, но все мое существо до глубины души, подобно тени облака, которое набежит невесть откуда, и яркого сияния чудного дня как не бывало. Я трепетал, загадка не давала мне покоя, было такое чувство, будто огромные пальцы, каждый величиной с бревно, легонечко подпихивают меня в спину. Когда мы вернулись к работе, у меня совсем испортилось настроение, и забрезжили какие-то недобрые предчувствия. Весь остаток дня, пока мы работали, я никак не мог стряхнуть с себя это состояние. Вечером возвратилась слабость и лихорадка, меня трясло и ломило кости, а когда мы с Харком спали, лежа под телегой, поставленной на лугу, пахнущем полевой горчицей и золотарником, меня мучили сны, в которых огромные черные ангелы шагали по беспредельным искрящимся звездным просторам.
Сутки спустя, перед самым полуднем, все утро в поте лица проработав, мы отвезли, наконец, на рынок последние остатки дров. Была суббота, базарный день, и, как всегда, на галерее толпились деревенские негры, которых принято на часик-другой отпускать, чтобы они насладились бездельем, пока хозяева довершают дела в городе. Пронаблюдав за разгрузкой последних поленьев, Мур и Уоллес куда-то ушли, и мы с Харком забрались — он со своим самодельным банджо, я с Библией — в самый укромный угол галереи, где я мог сосредоточиться над очередным заинтересовавшим меня высказыванием Иова. Харк тихонько побрякивал струнами, мурлыча себе под нос. Довольно многих болтавшихся вокруг негров я к тому времени уже знал, главным образом благодаря таким же базарным дням. Дэниэль, Джо, Джек, Генри, Кромвель, Марк Аврелий, Нельсон, с полдюжины других — они приезжали с хозяевами со всех концов округа, помогали грузить и разгружать хозяйские товары, а теперь слонялись без дела, занятые единственно тем, что пялились на попки и сиськи молодых городских негритянок да громко меж собой гомонили, скабрезничая и затевая шуточные потасовки в пыли. То один, то другой, глядишь, подцепит девицу и тихой сапой уводит ее в поля люцерны. Другие играют ржавыми крадеными складными ножами в “ножички” либо просто дремлют на солнце, а проснувшись, затевают азартный обмен жалкими пожитками: соломенную шляпу на самодельную “еврейскую арфу”, счастливый шарик шерсти из коровьего желудка — на зубок краденого табаку. Я коротко на них глянул и опять погрузился в мучительные, бессвязные пророчества Иова. Однако сосредоточиться оказалось трудно: хотя горячка у меня практически прошла, я не мог отделаться от ощущения, что полностью изменился и пребываю как бы вне себя, от себя самого на расстоянии, в новом, обособленном мире. Пробило полдень, и Харк протянул мне крекер, которых он целый противень спер с кухни у кого-то из клиентов Мура, но еда мне не лезла в рот.