И даже здесь, посреди города, в воздухе стояла дымка с запахом дальних пожаров.
Внезапно я услыхал какой-то шум — смех и крики, исходившие от кучки белых мужчин, собравшихся у стойла позади кузницы футах в пятидесяти через дорогу. Голая земляная плешь за кузницей служила местом субботних сборищ местной белой бедноты так же, как рыночная галерея стала точкой, где сходились пути всех негров. В этой толпе белых большинство было, естественно, бездельники, жулье и всякие подонки: пропившиеся забулдыги, калеки, завсегдатаи помойных куч, безработные батраки, лишившиеся места надсмотрщики, пришлые шалоброды из Северной Каролины, мелькали какие-то дикие личности с заячьей губой, косматые самовольные поселенцы с брошенных пустошей, неисправимые попрошайки, дебилы, мошенники и дурни всех мастей — в общем, такой сброд, по сравнению с которым мой хозяин представал исполненным благородства мудрецом под стать царю Соломону. Там, у стойла за кузницей, в своих соломенных шляпах и дешевых бумазейных комбинезонах они по субботам собирались бестолковой гудящей толпой, выклянчивали друг у друга кто зубок жевательного табака, кто глоток самогонного виски и безостановочно (совсем как негры) чесали языками про письки и сиськи, изыскивали, где бы по-легкому разжиться долларом-другим, мучили бесхозных собак и кошек, давая возможность рабам с их рыночного возвышения наблюдать бодрящее зрелище множества белых, которые — по крайности в некоторых немаловажных аспектах — устроены в жизни хуже них самих. Я поглядел, что за ерунда там происходит? — вижу, они встали в неровный круг. В центре верхом на лошади высилась кургузая, сутулая фигура Натаниэля Френсиса, вдрызг пьяного и с дурацким восторгом на опухшей физиономии любующегося чем-то происходящим на земле. Мне было лишь слегка любопытно — думал, там у них борцовский поединок между белыми или пьяная драка: редко какая суббота проходила без чего-нибудь в таком духе. Однако за мешковатыми штанинами кого-то из зевак взгляду открылось нечто вроде двух негров, которые передвигались, занятые непонятно чем. В толпе раздавались смешки и улюлюканье, дикие выкрики и радостные междометия. Похоже, там подбадривали негров, стравливали их, а пьяный Френсис гарцевал и выплясывал на своей кобыле, объезжая толпу по внутреннему кругу, и поднимал при этом тучи пыли. Харк даже привстал в изумлении, и я ему сказал, что лучше бы он пошел да выяснил, что происходит; с некоторою неохотой он отправился туда.
Через пару минут Харк возвратился на галерею со сконфуженной полуулыбкой — никогда не забуду этого выражения на его лице, этой смеси насмешки и недоумения; я на него только глянул и сразу заподозрил неладное, как будто знал заранее, секундой раньше, чем он открыл рот, уже чувствовал, что он скажет.
Опять этот Френсис — он там для белой швали развлечение устроил, — объявил Харк довольно громко, так что услышали и другие собравшиеся негры. — Пьян до поросячьего визга и желает, чтобы Билл с Сэмом передрались. Ни тот, ни другой драться не хотят, но только один отступит, не ударит другого, Френсис его бац кнутом! Так что ниггерам, хошь не хошь, приходится лупцевать друг друга, и вот Сэм Биллу уже фонарь с кровянкой поставил, а Билл ему, по-моему, вышиб передний зуб. Ей Богу, петушиный бой, да и только!
Среди окружающих нас негров послышались смешки — действительно, было что-то странно комичное в том, как Харк об этом рассказывал, а у меня сердце замерло, и все внутри заледенело. Это был конец. Все! Все гонения, все унижения, которые претерпевают негры — то, что ими помыкают, истязают их непосильным трудом и неволей, заковывают в цепи, подвергают надругательствам, побоям и разлучают с близкими — это, конечно, гнусно, но чтобы такое! Как загнанных в угол зверей заставлять драться с таким же, как ты, на потеху... — Господи, да если бы хоть людям на потеху, а то этим — падшим, опустившимся, никчемным и презренным созданиям, в устройстве мира стоящим лишь на волосок повыше, и то единственно в силу того, что у них светлее кожа. С того самого дня, когда меня впервые продали, не пылал я такой яростью, таким неутолимым гневом. Он всколыхнул во мне воспоминание о ярости Ишама, наоравшего на Мура, и разжег давно тлевшее, глубоко спрятанное чувство жгучего бессилия, впервые появившееся в далеком, смутном детстве, когда из мирных господских бесед на веранде я впервые понял, что я раб и останусь рабом навсегда. Сердце, как я сказал уже, сжалось во мне, умерло, исчезло, и, как нерожденное дитя, разрослась и заполнила пустоту внутри ярость; именно в тот момент я понял: будь что будет, ни сомнения, ни опасности не отвратят меня от задуманного, и настанет время, когда ни юную нежную деву, безмятежно срезающую сейчас цветочки в родительском саду, ни хозяйку дома, устроившуюся с вязанием в руках в прохладе гостиной своей сельской усадьбы, ни безвинного мальчишку, что присел, обозревая затянутый паутиной дальний угол сортирчика, торчащего на краю цветущего поля — никого из белых не минует мое возмездие, весь их мир падет и рухнет по моему мановению, расколется и погибнет от моей руки. У меня даже подкатило к горлу, и я чуть не сблевал себе под ноги.
Тут шум через дорогу стал стихать, выкрики прекратились, и распался круг белых мужчин, обративших свой интерес уже к другим радостям жизни. Кренясь и пошатываясь в седле, Френсис поехал прочь, выходка утомила его, он удовлетворенно и победительно ухмылялся. Моим глазам предстали Билл и Сэм — избитые, в пыли и в синяках, они пробирались сквозь толпу к рынку. Билл что-то бормотал себе под нос, поглаживая распухшую скулу, Сэма на ходу била дрожь боли и унижения, он еще не отошел от пережитого мучительного стыда — невысокий жилистый мулат, еще не настолько взрослый и не настолько закаленный страданиями, чтобы удержаться и, утирая кровь с рассеченной губы, не плакать с горькими, детскими всхлипами. По-прежнему ничего не соображая, все еще во власти комических ужимок, с которыми рассказывал о поединке Харк, негры на галерее со смехом наблюдали приближение Сэма с Биллом. И тогда я встал и обратился к ним.
Братья! — вскричал я. — Хватит ржать, меня послушайте! Кончайте ваш гогот, братья, послушайте проповедника слова Божия!
Среди негров воцарилось молчание, они лишь неугомонно ерзали, переминались, повернувшись ко мне с озадаченным и удивленным видом.
Ближе! — скомандовал я. — Не время сейчас для веселия и зубоскальства! Время плача великого! Время гнева! Вы люди, братья мои — люди, а не скоты, не быдло полевое! Не псы четвероногие! Говорю вам, люди вы! Где же достоинство ваше, куда подевалось?
Медленно, по одному, негры подтягивались ближе, в их числе и Билл с Сэмом — они уже поднялись с дороги на галерею, стояли и глядели на меня, утирая лица серыми грязными комьями бракованного сырого хлопка. Подходили и еще люди — в основном молодые, рабов постарше раз, два и обчелся; парни нервно почесывались, кое-кто опасливо поглядывал на ту сторону дороги. Но гогот стих, все молчали, и я ощутил сладостный озноб, заметив, что они принимают ярость моих слов, словно листья осоки, что гнутся под порывом внезапно налетевшего ветра. В каком-то дальнем уголке сознания у меня пронеслось: это ведь первая моя проповедь! Все замерли. Вопрошающе, недвижимо негры смотрели на меня с настороженным и вдумчивым вниманием, некоторые даже затаили дыхание. Мой язык был и их языком тоже, я говорил на нем как на втором родном. Мой гнев захватил их полностью, я чувствовал, как токи власти исходят от меня и охватывают их, соединяя всех нас в единое целое.
Братья мои, — заговорил я вновь, но несколько мягче. — Многие из вас бывали с хозяевами в храме, посещали церковь — кто церковь Уайтхеда, кто в Шайло или, может, в Нибо или в Мон-Мориа. В большинстве своем вы далеки от религии. Это не страшно. Религия белых не учит чернокожих ничему, кроме как слушаться хозяина и помалкивать в тряпочку — работай больше, болтай меньше. Но это тоже ладно. Зато те из вас, кто помнит, чему учит Библия, знают об угнетении Израиля в Египте — помните, как держали там народ в рабстве? Те люди были евреями, а звали их точно так же, как нас с вами — вот как тебя, Натан, или тебя, Джо (Джозеф — это ведь Иосиф, тоже библейское имя), или вот как тебя, Дэниел. Эти евреи были точь-в-точь как черные. Им приходилось до седьмого пота горбатить на ихнего египетского фараона. Белый начальник заставлял евреев катать бревна, таскать камни, молотить зерно и лепить кирпичи, пока они уже чуть вымирать не начали, а денег он им не платил ни цента — еще чего! — в общем, точно как и мы, евреи были рабами. Еды им тоже вдоволь не давали, держали на одной поганой кукурузной муке с долгоносиками да заплесневелой простокваше, а уж когда солонину дадут, так небось такую протухшую, что от нее и собаку стошнит. Засухой и голодом поражены были земли те, точь-в-точь как у нас сейчас. Да, братья мои, тяжко приходилось евреям в Египте! То было время плача и сетования, время труда и голода, время страданий! Фараон так лупил этих своих евреев, что они у него все в синяках ходили с головы до ног и спать каждый вечер ложились, плача и взывая: “Господи, Господи, ну когда же этот белый начальник нас отпустит?”