Даугуле осталась стоять где была – рядом с Хлебниковым. Профессор тоже был в атласном халате и шлепанцах – только у него и халат, и туфли были черными. Волосы Радия Вадимовича были еще мокрыми – наверное, перед приходом милиции он принимал душ. В отличие от безмятежно-спокойной Даугуле он был хмур, и выражение лица у него было брезгливое, как будто в светлой гостиной своей подруги он вдруг увидел целую россыпь черных тараканов.
Тайник обнаружили только через три часа, в комнате, которая была рабочим кабинетом Эвелины Даугуле. Он был устроен по образу и подобию тайников, которые устраивают в исторических драмах романтические персонажи. Из роскошно изданной книги Шарлотты Бронте была вырезана середина, и внутри образовавшейся полости лежал некий предмет, с легким шорохом спланировавший на пол. Проголодавшиеся и подуставшие понятые вытянули шеи – посмотреть, чего же такого нашли наконец в этой самой квартире, где до сих пор не было обнаружено ни золота, ни бриллиантов, по крайней мере в том количестве, в котором они ожидали их увидеть.
Банников подошел к выпавшему предмету, осторожно взял его двумя пальцами за торцевые стороны и положил на стол. Это был блокнот малого формата, в кожаном переплете, практически совсем новый. Банников слегка повернул его так, чтобы свет падал косо, и на странице стал четко виден весь текст записки, написанной с твердым нажимом и начинавшейся с обращения – «Радик!».
– Есть, – почему-то шепотом сказал Банников подошедшему сзади Бухину, который приехал сюда час назад. – Есть, Саня. Нашли.
Бухин посмотрел на текст, который знал уже наизусть из материалов дела, текст, который все время почему-то сам лез ему на глаза и в котором не было как раз этого единственного слова «Радик!».
– «Радик! Я ухожу. Мне все надоело. Я устала. У меня нет больше сил вести подобный образ жизни. Прощай. Твоя А.», – с выражением прочитал Бухин, не глядя в блокнот, и повернулся к Хлебникову: – Знакомый текст, правда, Радий Вадимович? Это ведь вам писала записку покойная Воронина? Очень умно было оторвать обращение, и получилось, что она сама выбросилась из окна. Только не умно было такую улику прятать, а тем более нести к своей любовнице.
– Это не мое, – сухо ответствовал Хлебников, подойдя к столу и невидящим взглядом окидывая лица присутствующих. – Я этого сюда не приносил.
– Ну, экспертиза покажет, приносили вы это сюда или нет, – заметил Банников, осторожно пряча блокнот в пакет.
– Николай Андреич, тут еще кое-что есть, – сказал тот самый Володя, который и нашел тайник. – Вот.
В коробке, которая когда-то была книгой, тускло отсвечивал какой-то предмет. Банников взял пинцет и переложил его на стол. Это был золотой медальон в виде сердца на оборванной золотой цепочке.
– Это тоже видите в первый раз? – спросил он Хлебникова.
Радий Вадимович буквально впился глазами в медальон, на гладкой поверхности которого были выгравированы две сплетенные в виньетку буквы – «Р» и «Т». Он механически протянул руку, словно желая взять медальон со стола и рассмотреть его поближе, но Банников руку перехватил.
– Я вижу, узнаете, – удовлетворенно сказал он. – Вашу покойную жену Татьяной звали, верно? И она тоже сама выбросилась из окна? – Он нарочито сделал ударение на слове «сама».
Хлебников поднял на него глаза, и Коля Банников не смог понять, что было в его взгляде – тоска, ненависть, усталость? Несколько мгновений они смотрели друг на друга, и первым все-таки не выдержал профессор.
– Это не я, – глухо повторил он и вдруг дернулся, словно бы от удара электрическим током: – Лина? – сказал он, словно не веря ни единому звуку из этого слова. – Лина?!!
Она поняла, что все кончено. Не будет больше ничего – ни Испании с жарким солнцем и неторопливой сиестой в маленьком отеле, ни стерильной Прибалтики с достойной и скучной старостью, ни даже этого ненавидимого, грязного, шумного, глупого города – ничего. Потому что больше не будет рядом того единственного человека, для которого она жила. Она гордо вскинула голову и посмотрела ему в лицо.
– Лина… – еще раз простонал он.
– Да, это я, – просто сказала она. – Потому что не могла без тебя жить.
Она сделала один небольшой шаг, одним движением повернула ручку двери просторного балкона, на котором никогда не было никакого хлама, как принято было у всех жителей этого города. Здесь не было ничего – ни старых лыж, ни картошки, ни прошлогодних журналов – только она, ослепительное солнце и резкий ветер. У нее были только какие-то секунды, чтобы почувствовать жар этого солнца и холод этого ветра, – за спиной уже трясли дверь, молниеносно защелкнутую ею с наружной стороны, еще мгновение – и на пол посыпались стекла. Она еще успела обернуться и увидеть глаза: жадные – понятых, пустые, как пистолетные дула, – ментов, и только его глаз она не увидела. Потому что он больше никогда не захочет посмотреть на нее. И тогда она поняла, что действительно все кончено, – и не потому, что ее осудят как убийцу, – нет, не этого она боялась. Больше всего на свете она боялась потерять его, и вот – потеряла. Белой сияющей птицей она взлетела на перила, раскинула руки и упала прямо в мартовский ветер.
* * *
Временами она выплывала из бесконечного, мучительного черно-белого сна, и ей казалось, что еще немного – и она окончательно проснется. Но в те небольшие, цеплявшие сознание промежутки она видела, что тот, другой мир, в который она так упрямо старалась прорваться, также черно-белый: белые, сияющие до рези где-то внутри стены и потолок, неясные темные тени и такие же неясные, бесплотные черно-белые голоса – еле слышные, неразличимые. И каждое движение было так болезненно, столько отнимало сил… но нужно было плыть куда-то, выныривать, прорывая плотную, резиновую пленку воды над головой, и еще, и еще раз.
Сначала она подумала, что и эта попытка не увенчалась успехом, – мир, в который она так стремилась, хоть и не исчез сразу же, но плыл подобно миражу. Глаза не могли зацепиться, мир плыл – молочные реки, кисельные берега, и резкость в этом кисельном мире никак не наводилась. Но счастьем было уже то, что появились какие-то неясные цветовые пятна – что-то розовое и, кажется, коричневое…
Резкость возникла внезапно, как будто починили неисправный прибор, и она преувеличенно-четко увидела в углу у окна женщину – сначала та казалась сидящей далеко-далеко, как будто она смотрела на нее с обратной стороны бинокля. Потом вдруг картинка придвинулась и крохотная женщина превратилась в Наталью Антипенко в очках и розовой вязаной кофте, накинутой на плечи, сосредоточенно и печально вышивающей на пяльцах. Это было слишком неправдоподобно, и она подумала, что снова видит один из бесконечной череды переходящих друг в друга бессмысленных фантомов, и стала ждать тягостного продолжения. Но фигура все сидела в скорбной позе проведшего бессонную ночь человека, не торопясь втыкала иголку в канву и вытаскивала ее с обратной стороны. Потом то, что никак не могло быть Натальей Антипенко, сняло очки, отложило пяльцы в сторону и стало тереть глаза.
– Мама, – сказала лежащая на высокой белой кровати слабым шепотом. – Мама…
Очки и розовая кофта полетели на пол – так быстро Антипенко вскочила со стула и подлетела к кровати, не веря своим глазам.
– Ты меня видишь? – спросила она у лежащей. – Катюшенька, ты меня видишь?!
– Вижу, – прошелестела после долгих дней отсутствия и наконец-то причалившая к долгожданному берегу Катя Скрипковская.
– Тише. – Сияющая Наталья приложила палец к губам, хотя Катя и так разговаривала на пределе слышимости. – Ты полежи минуточку, ладно? А я сейчас позову врача…
Наслаждаясь этим вновь обретенным миром, в котором были цвета, и звуки, и даже запахи – откуда-то отчетливо пахло цветами, и, немного повернув голову в сторону, она увидела большой букет желтых нарциссов, стоящий в литровой банке. Тела у нее как будто не было, но на всякий случай она попыталась пошевелить рукой – и пальцы ощутили шероховатость простыни, но сама рука почему-то не поднималась. Голова также не слушалась – ее свинцовую тяжесть невозможно было оторвать от подушки, поэтому Катя скосила как можно больше глаза и посмотрела на свою руку. Рука оказалась просто-напросто привязанной марлевой петлей, и к ней шла прозрачная трубка капельницы.