Когда она была для Роберта единственной девушкой на всем белом свете, а он был у нее единственным мальчиком, она отличалась заурядной хорошенькой внешностью и свежестью юности. Выйдя замуж за ван Бира, она утратила и то и другое. Твердые маленькие грудки превратились в большие отвислые сумки, которые она немилосердно затягивала в бюстгальтер, так что смахивала на внушительную герцогиню или зобастого голубя. Ягодицы и бедра раздались, вырос второй подбородок. Юный отлив волос уступил место краске, на лице появились морщины, нос стал крючковатым. Страшнее всего изменилось выражение лица. У единственной девушки на всем белом свете было веселенькое глупенькое личико с несколько наивными и трогательными следами косметики, неумело и скромно наложенной по моде тех лет. Главным образом оно выражало простую решимость наслаждаться жизнью. У вечно подозрительной супруги мистера ван Бира лицо было раздраженным и густо размалеванным. Поджатые губы и глубокие борозды от ноздрей к уголкам рта, казалось, заявляли о том, что она считает — на ней женились из-за денег, и это правда; что она считает — муж ей постоянно изменяет, и это правда; что она считает себя несимпатичной и непривлекательной и, скорее всего, больше не увидит в жизни радости — и это тоже правда.
В один сентябрьский вечер 1927 года на Брайтонском шоссе Гарри ван Бир врезался на своем маленьком автомобиле в фонарный столб и сломал себе шею. Он был пьян, и в машине с ним находилась отнюдь не Розалия. Вдова отказалась носить траур.
Со своими десятью фунтами в неделю и своим недовольством жизнью Розалия вернулась в Пимлико. Табачная лавочка давно закрылась. Папочка умер, а мамочка жила теперь в Далвиче у старшей замужней дочери. Когда Розалия вышла замуж, они с сестрой поругались и с тех пор не поддерживали отношений. Родня — это были простолюдины, тогда как Розалия принадлежала теперь к хорошей семье, пусть у нее и отняли права. Но в Пимлико было как-то уютно, и, если подумать, район почти не отличался от Белгрейвии.[31] Правда, Волчью улицу, где она сняла комнаты, трудно было назвать по-настоящему классной. Однако же местные лавочки оказались миленькими и недорогими, к тому же имелась очень хорошая пивная. Портвейн — весьма благородный дамский напиток. Розалия начала проводить в пивной много времени, заводя знакомства с такими же, как она, малосимпатичными женщинами, только постарше и всегда готовыми выпить за чужой счет.
От превращения в стареющую пьянчужку ее спасло появление в Англии Арнольда Аркрайта с женой и сыном в самом начале тридцатых гадов. Арнольд накопил несколько отпусков, как поступают умные служащие колониальной администрации, и приехал сразу на полгода, чтобы как следует отдохнуть на родине и определить сына в школу-интернат. Любопытство или добросердечие побудило миссис Аркрайт написать вдове Роберта. Розалия прекратила хождения по пивнушкам, прибралась в комнатах, обновила свой гардероб и все время, что Аркрайты пробыли в Лондоне, изображала из себя благородную даму, насколько ей это, понятно, удавалось. Она кудахтала над ребенком и занимала болтовней своих новоявленных свойственников, которые нашли ее особой довольно скучной и глупой, однако никоим образом не развратной хищницей, каковой она представлялась сэру Генри. Возможно, они отнеслись к ней слишком по-доброму, чтобы загладить его грубость. После того, как они уехали, Розалия не вернулась полностью к прежней жизни — она стала проводить больше времени в собственном обществе.
Свет сказал бы, что она обрела спасение, — и, вероятно, был бы неправ. Возможно, Розалии было бы лучше и впредь идти по пьяной дорожке — так она хоть понемногу утрачивала гордыню и подозрительность и приобретала крупицы доброты.
— Приветик, Рози, голубушка!
Тогда несколько дам неопределенного или, увы, слишком определенного промысла начали каждое утро здороваться с нею таким манером и предлагать в одиннадцать пропустить по маленькой. Жизнь казалась ей лучше, она даже училась находить разницу между самым приторным дешевым красным портвейном и марками посуше и постарше. Она начала обмениваться секретами и сама пару раз выслушала без упреков такое, из чего следовало, что ее собеседница отнюдь не примерная барышня. Портвейн действительно не идет на пользу здоровью, если его потребляют все время и в изрядных количествах, но у нее был крепкий организм. Долгие годы она вела здоровый образ жизни.
Теперь ее как подменили. Она делала вид, что не слышит, когда ее окликали с другой стороны улицы; она — неслыханное дело — отказывалась от угощения, не говоря уж о том, чтобы самой поставить знакомой выпивку. Ее называли воображалой, воображалой она и была; а возместить утраченных подружек ей было некем и нечем. Существует особый ад для снобов, которые не могут найти других снобов, чтобы предаваться снобизму в их обществе. Миссис ван Бир часами сидела в своих прибранных комнатах, исполненная аристократизма, презирающая вульгарных соседей, ненавидящая горделивых родственников и безутешная сердцем.
Она регулярно писала в Африку родителям Филиппа, которые давно уже раскаивались, что извлекли ее из небытия, и отвечали на ее письма с большими перерывами. Как-то раз она отправилась проведать Филиппа, который учился в школе-интернате. Но мальчик сильно ее невзлюбил, и в школе ее вежливо попросили больше не приезжать, разве что попросят сами родители.
Такой жизни наступил внезапный конец.
Арнольд Аркрайт должен был приехать с женой на родину в отпуск. Им хотелось провести как можно больше времени с ребенком и сэром Генри, поэтому они сообщили ему телеграммой, что полетят самолетом.
Сэр Генри отправился в Девон, где у него был маленький, но роскошный дом, который он сам построил и за которым присматривали Родд и его жена, находившиеся в услужении у сэра Генри с 1919 года. Дом проветрили, перестелили постели, любимый кларет Арнольда, «Шато Понте Кане» урожая 1920 года, с большими предосторожностями доставили из города. Сэр Генри лично обратился в школу с письмом, и по его настоятельной просьбе Филиппа освободили от занятий.
Вечером накануне прибытия сына с невесткой сэр Генри сидел в широком плетеном кресле на той самой лужайке, где позже резвился удравший домашний кролик. Сэр Генри был довольно массивный семидесятипятилетний старик и передвигался с трудом. Усевшись в кресло, он не любил, чтобы его заставляли вставать.
Родд принес телеграмму ему на лужайку. Солнце садилось, но еще можно было читать. Сэр Генри долго доставал очки, но наконец надел их и прочел телеграмму. Лицо у него вдруг так изменилось, что Родд отважился обратиться к нему без разрешения:
— Дурные известия, сэр?
Не решаясь заговорить, сэр Генри протянул ему телеграмму. Самолет потерпел катастрофу, компания с прискорбием извещала, что все пассажиры погибли.
Воцарилось гробовое молчание.
Казалось, прошли века, прежде чем Родд неуверенно произнес:
— А мастер Филипп, сэр? Может, я…
— Нет, — хрипло ответил сэр Генри. — Я должен сказать ему сам. — Он попытался встать, но не смог. — Оставьте меня пока что. Я позже приду.
Небо сделалось темно-синим, редкие облачка понемногу теряли розовую, как на глянцевитых открытках, подсветку. На деревьях, что тянулись цепочкой в дальнем конце сада, каркали и возились грачи, но и они наконец угомонились. На фоне последних оставшихся на небе горизонтальных оранжевых полос стволы казались совсем черными.
В саду стемнело, краски исчезли, только самые светлые цветы выделялись белыми пятнами. Но мужчина в кресле, превратившийся теперь в черный сгорбленный силуэт, не двигался. Наконец миссис Родд обратилась к мужу:
— Ему вредно сидеть там вечером на холоде, да еще с мрачными мыслями. Если ты не пойдешь, я сама пойду поговорю с ним.
Сэр Генри не ответил и не пошевельнулся, когда она до него дотронулась. Отныне ему не дано было ни разговаривать, ни шевелиться. Его сердце остановилось — незаметно и безболезненно. Приехавший по вызову врач сказал, что у сэра Генри давно было слабое сердце и дознания в данном случае не требуется.