— Ну, Гришку пришибли — и хрен с им! — подытожил Макар. — А ты ведь пел-то не только об ем. Поминалась там фигура шибко важная…
— И той главной фигуре мат, кажется, поставили!
Не зная шахматной игры, солдаты не поняли этих слов. А Петренко, до боли натянув себе правый ус, не стал их разъяснять: фельдшер строго наказывал помолчать денечка хоть два, пока все проявится.
— С матом-то у нас вольно́, — по-своему растолковал Андрон Михеев. — Кого хошь по матушке пошлют…
— Давай-ка нашу окопную споем вместе! — перебил разговор Петренко.
И загудела землянка низкими мужскими голосами:
Не за веру мы, братья, страдали,
Не отечеству жертвы несли,
Не за то свою кровь, проливали,
Чтоб злодеев богатства росли…
Солдаты Шипилина бывали тут нередко, потому песня звучала слаженно и могуче. Потом разучивали новую злую и веселую песенку про Распутина и про царя, а в завершение спели ее вместе. Получилось лихо и здорово. Уходили шипилинцы нехотя — время не позволяло дольше задерживаться.
Каждый вечер перед сном солдаты обязаны были петь «Боже, царя храни». На этот раз Петренко не просто пел, а орал громче всех, чтобы слышали, как он выводил: «Боже, царя хо-ро-ни-и!»
Непривычно и жутковато было это слышать, потому как Паша уже вернулся с охраны и в любую минуту сюда могло заглянуть начальство. Так оно и случилось, только не в этот вечер, а через два дня.
Дверь отворилась как раз в тот момент, когда Петренко начал «хоронить» царя. Побелели некоторые солдатики, как увидели, что за поручиком тащится и взводный Лобов. Но Петренко, не смутившись, так и дотянул все-таки свое «царя хорони».
Подняв руку, поручик Малов попросил прекратить пение.
— Вот что, братцы, — сказал он как-то уж очень мягко, — не пойте больше «Боже, царя храни» и спокойно ложитесь спать. Утро вечера мудренее — так в старину говорили… Происшествий нет?
— Нет, — ответил Петренко.
— Хорошо. Отдыхайте. — И он повернулся к выходу.
Лобов ни слова не сказал. Пропустил к двери мимо себя поручика, окинул всех каким-то новым, удивленным и в то же время затравленным, взглядом и выскочил следом за Маловым.
— Слышали ведь они, как ты царя-то хоронил, — сказал Паша Федяев, обращаясь к Петренко, — а все равно по-хорошему обошлось.
— Может, ласка эта кровавым боком оборотится? — укладываясь спать, опасливо предположил Андрон Михеев. Ему никто не ответил. — Может, побоялись ругнуться-то, — смертью тут пахнет, коли донесут.
— Да не сделает этого поручик! — горячо возразил Григорий Шлыков.
— Один-то бы он слышал, дак, пожалуй, и обошлось бы, — продолжал нагнетать страх Андрон, — а при этом прыще едва ли умолчать-то ему удастся: своя голова дороже.
— Э, братцы! — аж подскочил на постели Рослов Макар. — А чего ж эт поручик-то нам сказал — заметили? «Не пойте больше «Боже царя храни». Как-то понять? Либо сегодня только, либо совсем уж не петь? Дак ведь всю жизню молитву эту тянули, изо дня в день.
— И прапорщик не такой какой-то, — раздумчиво молвил Василий. — Как побитый кутенок глядит…
— Сами-то вы, как слепые кутенки, — не выдержал Петренко бушевавшей в нем радости. — Побитый он, этот щенок, да не добитый пока. Спите! А царю-то по шапке дали.
За шутку приняли солдаты эти слова отделенного командира. Притихли.
— Недобитый он и есть, — опять заговорил Макар, — а добьет его кто-нибудь все-таки! Наш ротный в маршевом батальоне вон какой кобель был — справились!
— Помолчи-ка ты, Макар, — остановил его Михеев.
— Штабс-капитан Бельдюгин (да мы его по-своему звали), — помолчав, продолжал Макар, — роту свою ненавидел пуще врага. «Седьмая рота — прохвосты-подлецы», «серая скотина»… Ни разу не назвал он нас по-человечески за всю дорогу. Да пока в вагонах-то ехали, не часто с им виделись — сносно было. А вот как пешим порядком двинулись — по грязи да с полной выкладкой, — тут уж он круглыми сутками над нами галилси… На одном привале на цельный час задержал роту всякими придирками, а потом верст семь собачьей рысью догоняли батальон. Сам-то на коне он. Гонит нас плеткой, как скотину, да посвистывает… Андрону вон нездоровилось в ентот раз — изнемог и упал. Дак он ведь его, лежачего два раза плеткой огрел. А чего ж его бить, коль силов у человека нету? А Бельдюгин бесится возля его. «Собаке — собачья смерть!» — орет. До́ смерти, знать, забил бы, стервец, да мы всем отделением кинулись к ему и отстояли. Обоз наш как раз подошел — на повозку положили… Ну, а здесь, на фронте, всего в трех боях побывал этот Бельдюгин — в конце третьего пристрелили его. И не в спину, не в затылок, а прямо в грудь.
— И кто ж эт его так удостоил? — с намеком спросил Василий.
— А кто его знает, — уклончиво ответил Макар. — Любой мог. Ежели б я там был, и у мине бы рука не дрогнула. Жалеть-то его некому было, потому как всех обозлил.
В течение всего рассказа Михеев волновался, ворочался с боку на бок, боясь, что назовет его Макар. Не назвал! Успокоился Андрон и задремал.
А Василий еще часа два или три не мог смежить веки. И не только затянувшееся ожидание отпуска волновало его. Будоражила кровь наступившая весна. Подходила к концу первая неделя марта, и здесь, под Ригой, пробуждение природы чувствовалось уже во всем. Но больше всего терзали Василия догадки. Что-то невыразимо великое, важное и загадочное подступалось вместе с весной. Оно, это «что-то», неуловимо витало всюду, неведомыми путями проникало в сердце, заставляло его трепетать и настораживаться. Вот-вот должно случиться что-то неповторимо значительное. И оно, видимо, где-то уже происходило, встряхивая землю вулканическими толчками.
Едва ли догадывался, едва ли ясно сознавал темный крестьянин Рослов, что и в нем самом постоянно что-то происходило — что-то ломалось и что-то являлось новое, доселе неведомое, — что в сущности, тот деревенский парень четырнадцатого года давно истек кровью, выболел и похоронен в окопах. А живет на свете совсем другой Рослов, с другой кровью и с другими думами, хотя и не очень пока ясными.
11
Утром едва успели глаза сполоснуть да позавтракать, как услышали в растворенную дверь:
— На митинг! На митинг идите все на поляну к штабу полка!
— А чего эт такое — митинг? — недоумевал Рослов Макар. — С чем его едят?
— А вот пойдешь сейчас и узнаешь, — бодро ответил Петренко. Но вид у него был измученный, под глазами тени. Видно, не спал всю ночь. — А как отведаешь, с чем его едят, может, и вкусно покажется.
По всем ходам сообщения густыми цепочками спешили солдаты. Словно ручьи в половодье, выплескивались они на большую поляну, растекаясь по ее пологому бледно-зеленому склону. А на пригорке, ближе к роще, сверкала белизной трибуна, сколоченная из свежих досок. Возле нее и табунился народ. Через каких-нибудь полчаса вся поляна почти до ходов сообщения была заполнена военным людом.
Солдаты, как на загадочного истукана, пялились на пустую трибуну, ожидая от нее чего-то совершенно необыкновенного. Да и сама обстановка была необычной: ничего подобного многие солдаты доселе не видывали. А по толпе самые невероятные слухи носились. Одни говорили, что немец пощады запросил, другие, наоборот, утверждали, что наше правительство мириться надумало, что царь будто бы ради этого хочет отдать Вильгельму все занятые земли да еще денег много выплатить. Вот обо всем этом будто начальство с народом посоветоваться надумало…
Но вот на трибуну поднялся человек в шляпе и сером пальто, при галстуке. Он поднял шляпу высоко над головой, приветствуя собравшихся и требуя внимания.
— Граждане солдаты! — выкрикнул он фальцетом, поправляя пенсне. — Граждане солдаты! Отныне Россия свободна! Трехсотлетняя тирания дома Романовых прекратила свое существование. Царь Николай Второй — ни-зло-жен!!!
Многотысячная толпа взорвалась криками «ура», в воздух полетели папахи, фуражки. Невообразимый гвалт, рев, топот продолжались минут пять, а оратор, стоя на трибуне, поглаживал то короткие усы, то бородку, наслаждаясь произведенным эффектом.