Отец Досифей насторожился. Ребята зажимали рты, клонили головы к партам, давились глухим смехом. Ничего не понимая, Досифей побегал растерянным взглядом по гимназистам, оглядел окна, стены класса, даже повернулся кругом несколько раз, как муха после отравы. И, взглянув на свой живот, остолбенел.
— Ах, ироды вы проклятые! — простонал попик и, словно отмахиваясь от нечистой силы, боком стал продвигаться к двери.
Как только исчез отец Досифей, класс грохнул раскрепощенным смехом. Но Колька, не однажды наказанный и не раз предупрежденный за прежние грехи, раньше всех почуял неладное.
— Чего вы ржете-то, жеребцы? — заорал он. — Сейчас же Афоня придет! — И, вскочив, вырвал из тетрадки два листа, прихватил у соседа промокашку и бросился, к двери — протирать ручку.
Ах Колька, Колька, бесталанная твоя голова! Посидеть бы тебе, прижавшись, на месте да помолчать. Авось и на этот раз пронесло бы. Так ведь нет — сунулся чужие грехи прятать. А классный наставник, Афанасий Касьянович, заметил его у двери в коридоре. Но вначале вида не подал.
Пригладив рыжие волосенки, гладко зачесанные набок, Афоня сцепил короткие, будто вывернутые руки, потянул их вперед, словно стараясь удлинить, и совсем не громко спросил:
— Н-ну-с, так кто же сегодня именинник? — Помолчал, скользя взглядом по классу. Тишина воцарилась нерушимая. — Сами скажете или дознание потребуется?
— А у нас именинников нету сегодня, — брякнул из тишины Колька и тут же покаялся.
За глаза потешались гимназисты над классным наставником по-всякому. Даже вслед ему напевали тихонько: «Афоня рыжий, злой, бесстыжий». И ведь доносились порою до его развесистых ушей такие напевчики, но делал вид, что не слышал. Самое же страшное было назвать его белой мышью. Тут уж пощады не жди.
— Стало быть, именинников нет! — побагровев, взвизгнул Афоня. — Я что, неясно спрашиваю? Кто измазал дверную ручку сажей?
Снова унылая, пришибленная тишина в классе.
— Пакостить всегда есть смелые, а признаться — нет таковых.
Опять каменная тишина. Глаза прячутся, дыхание замирает.
— Встать всем коленями на парты! — И пошел по рядам, проверяя, как выполнено его приказание. — Да не так! Не сюда! Вот в эти выемки коленками становитесь! Ручки, карандаши убрать из них, а колени поставить.
Все безропотно повиновались наставнику, и снова тишина придавила класс. Только слышались слегка шаркающие шаги Афони да его бессильное брюзжание:
— Неужели вам лучше стоять на коленях, чем назвать одного подлеца? Где же ваш разум? Где ваша честь?
Он постоял с минуту возле задних рядов и вдруг, словно его резали, закричал:
— Ру-уки! Руки вытянуть всем вперед! Ладони кверху!
Он прошел по ряду, придирчиво заглядывая на ладони каждого. Почти бегом завернул во второй ряд. И тут у третьей парты злорадно пропищал:
— Вот он, голубчи-ик!
Будто клешнями вцепился в Колькину руку и поволок его в угол.
— Становись коленями на горох и расскажи всем, как ты это делал!
— Да ничего я не делал! — обозлился Колька.
— Как? А кто же тебе вымазал руки сажей?
Колька молчал.
— Кто? — подскочил к нему Афоня и схватил железными пальцами за ухо, выворачивая его так и этак. Хрящики в ухе больно щелкали, а мочка вот-вот, казалось, оторвется напрочь.
— М-мы-ыш-шь! — злобно выдохнул Колька.
— Что? Что ты сказал? — приотпустил Колькино ухо Афоня.
— Мышь, говорю, от гороха вон побежала…
— Ах, вот что!
И посыпались звонкие «лещи» по Колькиным щекам — с потягом, с искрами. Ох, подняться бы Кольке на ноги да взяться по-хорошему за этого наставника, — дети родные не узнали бы его после этого. Так ведь за такое и посадить в кутузку могут, не то еще и судить станут.
— Мышь, мышь! — негромко твердил Колька.
Озверел Афоня, а руки, видать, отшиб. Отскочил, огляделся, схватил двухаршинную классную линейку. В это время звонок известил об окончании урока. И, словно бы торопясь отомстить, Афоня со всего плеча лупил воспитанника линейкой.
— Мышь! — заорал во весь голос Колька. — Мышь ты белая! За что бьешь?! Не мазал я ручек сажей! Не мазал. Хоть у кого спроси, не мазал!!!
Линейка переломилась. Афоня, как помешанный, продолжал долбить парня обломком и по голове, и по плечам, и по рукам.
— Мышь ты белая! Хоть убей — не мазал! Убьешь — и тебя в каторгу сошлют! — орал Колька, а в дверь уже заглядывали гимназисты из других классов. Для них была перемена.
Усталость ли, или этот отчаянный крик истязаемого остепенили Афоню. Опустошенным, каким-то потусторонним взглядом прошелся он по гимназистам, все так же стоявшим на коленях, и глухо спросил:
— Так, что ж, виноватых, стало быть, нет?
Класс молчал.
Так закончился последний в жизни Кольки урок в гимназии.
4
Пусто в хуторе стало и холодно. И в степи тоже — пусто и холодно, потому как свезли с нее все, что породила земля. Снег, пока еще рыхлый, ровненько прикрыл осиротевшие нивы, на свой лад украсил перелески, словно одеялом прихлопнул звуки. А в хуторе пусто оттого, что все меньше и меньше остается мужиков в опустелых избах, все больше плодится вдов да сирот.
На прошлой неделе Мирона Рослова забрили. Правда, ему, кажется, повезло: в Троицке полицейским стражником пока оставили. А стражников помоложе, стало быть, — на фронт. Мирону-то уж через половину пятого десятка перевалило. Теперь главными работниками в хозяйстве у него Митька да Степка остались. Так ведь ежели война-то еще годок другой потянется, Митьку туда позовут непременно — Степке тогда за всех мужиков хозяйствовать. А о том, что и на Степкину долю винтовка с боевыми патронами найдется, пока никто и думать не мог. Ни за что б не поверили, если бы кто-то сказал такое.
«Чудны дела твои, господи! — загадочно хмыкнул Тихон, когда проводили Мирона. — Да как ж эт Макара-то поколь не трогают? Бог, что ль, его берегет».
Это всегда так бывает, коли не умеют люди объяснить жизни — на бога сваливают. А Макару было все едино — бог ли его хранил, или канцеляристы потеряли из виду. Но понимал, что в любую минуту позвать его могут, и котомка с сухарями постоянно была наготове.
Вечера скучные, ранние в эту пору. Сидел Макар при тусклой лампешке в избе — хомут Рыжкин чинил. Прошел короткую строчку, дратву пригладил, ручкой шила по строчке этой постукал. Потом отнес хомут под порог и, вернувшись, мягко подошел к жене, возившейся возле залавка. Нежно сзади положил ей на плечи свои тяжелые руки, ласково сказав:
— Дата, Даш… А не съездить ли мне завтра на охоту? Как ты скажешь?
Удивленная небывалой и столь необычной нежностью, Дарья не спеша поворотилась к мужу, вытирая передником руки.
— Не спеши, коза, все волки твои будут, — пошутила она. — А не лучше ли тебе, Макарушка, дома лишний денек посидеть? Вот-вот уволокут тебя от нас. А там, знать, лиха солдатушкам без меры перепадает. Чего же тут-то еще маяться станешь!
Сознавая, что счастье ее бабье отсчитывает распоследние деньки, боялась Дарья спугнуть его, и Макару ни в чем перечить не хотела.
— Дак ведь охота, она пуще неволи, сказывают, — гнул свое Макар. — А мне, може, это и достанется только…
— Да уж поохотничай, коли тоска тебя одолела, — сжалилась Дарья.
— Ну вот и ладноть, — повеселел Макар, схлопотав этакое позволение. — В таком разе к Тихону добежать мне надоть: ружье в ентот раз у его я оставил и дубинка там же.
Он благодарно глянул Дарье в повлажневшие глаза и круто направился вокруг печи к порогу, на ходу сдернув с гвоздя шубенку и шапку.
— Ох, кабы ведать да знать — не ходить бы в рать, — присказкой аукнулся Макар и хлопнул дверью.
К Тихону добежать хотелось ему не только из-за ружья. Там каждый вечер возле инженера Зурабова и Геннадия Буркова густо табунились мужики. Завсегдатаем бывал и Кестер Иван Федорович. Начитанные все, а понимают одно и то же, видать, по-разному, оттого спорят порою до хрипоты, и послушать их интересно. Не раз Макар засиживался там до вторых петухов, а Дарья такие посиделки не одобряла. И сейчас догадывалась, что поход мужа затянется за полночь.