— Ишь ты! — усмехнулся Гришка. — И я, ведь тоже к атаману-то для виду завернул, чтоб дома складнейши врать, а попал в свидетели… Для какой же, надобности мотузок этот ей, ведьме?
— А пес ее знает, — сердито отозвался Василий, но тут же высказал свою догадку: — Понятно, не для завязки к мешку. Колдует она, привораживает да присушивает…
— Ах, стерва старая! — тяжело вздохнул Гришка, пристально глядя в невеселые Васькины глаза. Словно по донышку больной души царапнул: — А тебе, Вася, знать, никакая присуха не понадобится. По Катьке, небось, без того вся середка иссохла.
— Эт ты чего, — будто отрываясь от тяжкого сна, оживился Василий, — у бабки Пигаски хлеб ее отымаешь? Гадать выучился? Ну-ну-у…
— Х-хе! Мирская молва, что морская волна, — все на себе носит, — лукаво ухмыльнулся Гришка! — Тайностев своих не прячь от меня, Вася, потому как ноничка я не то что за бабку Пигаску — за самую дорогую цыганку сгожусь. Без бобов и без картей правдой тебя засыплю до ушей.
Василий насторожился, подвинулся на локте к спутнику, подобрался весь, вроде к прыжку изготовился. Вот-вот за грудки товарища сцапает.
— А ну-к, сказывай, чего знаешь!
Гришка даже сробел малость от столь неожиданного натиска. Лукавость, хитрость, забава — все отлетело прочь.
— Не тяни душу! — грозно добавил Василий. — Катерину, что ль, видал где?
— В город отвез я ее ноничка ночью. Матвей Шаврин за бродом останавливал нас, веревку просил — сноху, знать, выуживали они в тот момент — а мы напужались — да по коню. И угнали.
— Про Матвея тятьке посля расскажешь, и мамка послушает. Катюху-то где ж ты оставил?
— У бабки одной знакомой, в городу…
— В городу, в городу! — сатанея от нетерпения, гундосо передразнил товарища Василий. — Где та бабка живет, как ее сыскать?!
— А чего ты в бутылку-то лезешь?! — неожиданно восстал Гришка. — Гляди, какой генерал выискался! Ничего я тебе не говорил, а ты ничего не слышал. Вот и сказ весь!
— Да ты сам-то не пузырись — лопнешь! — схватил его повыше локтя Василий, потянув на себя. — Сказывать не велела? Дак ты и сам не дурак, знал, на что шел… И ты гляди, — до боли сдавил руку Гришке, — чтоб во сне ни единой душе не проболтался. Придушу! — И, обмякнув, он снова откинулся на локоть. — Сказывай, как ее найтить.
К этому времени они уже порядочно удалились от станицы, и Гришка, сидя лицом к задку, изредка украдкой поглядывал на дорогу — не покажутся ли казаки, — но опасений своих не выдавал.
— И чем же ты красивше всех прочих? — вполне миролюбиво спросил он. — Перед всеми молчи, а ему все как есть скажи… Чем?
— А еще сказывал, будто знаешь все лучше любой гадалки, — повеселел и Василий. — Для чего ж спрашиваешь-то?
— Ловко словил ты меня! — засмеялся Гришка, приноравливаясь в меру сыпнуть табаку на оторванный клочок бумаги. — Твоя взяла. Слушай. Как в город въедешь, как поворотишь в улицу — по правой стороне считай. В четвертом домике от поворота найдешь ее. Ежели успеешь.
— Она еще куда, что ль, уехать должна? — с тревогой спросил Василий.
— Ты чисто дитенок малый, — заважничал Гришка. — Аль не слыхал, чего казаки судачили об ей? Ведь человек — не иголка, все одно сыщется. Не через месяц, так через два. А вот ежели в монастыре она спрячется, оттуда не взять ее казачишкам. Уразумел?
Василий отрешенно молчал, повянув лицом, как осенний лист. Только что вспыхнувшая и окрылившая его надежда испепелилась так же быстро, как сгорает сухой катун в ночном костре.
11
Мучительно медленно, незримо и тихо подкатывался этот летний рассвет. В высоком решетчатом тюремном оконце выбелилась постепенно и начисто истлела последняя ночная звезда. А над подоконником пролегла белесая полоса, придавленная сверху густой синевой, а снизу едва заметно заалевшая от неотвратимо подступавшего рассвета.
В левом нижнем углу оконца отчетливо виднелась одинокая веточка молодой березки с ярко-зелеными листьями, настороженно и бестрепетно повисшими в безветрии. Девять листочков насчитал Антон. Шевельнулся под серым тюремным одеялом, поднялся, но тут же обмяк весь, расслабился и притих: негоже перед надзирателем свое волнение выказывать. Его недреманное око на всякий чох к «волчку» приникает и бельмасто ворочается в отверстии, пробуравливая камеру ощупывающим взглядом.
Не первую ночь не спалось Антону Русакову, а в эту и на минутку глаз не сомкнул. Но спать ложился вовремя, терпеливо переживал мучительные ночные часы и вовремя вставал. Ни один надзиратель — будь он самым дотошным — не смог бы узреть ни малейших изменений в поведении заключенного, потому как для этого надо бы в душу заглянуть человеку.
В двадцать пять лет почти невозможно ощутить приближение смерти до тех пор, пока наступление ее не станет вопиющей реальностью. Антон не боялся смерти, не верил в нее и старался не думать о ней. Но и представить себя вдруг на свободе — тоже непросто. Как откроются все эти запоры, задвижки, крючки, замки? А где в это время будет караульный солдат и надзиратель? Не станут же они наблюдать спокойно, как уходит заключенный!
Повеселел Антон после того, как зачастили к нему посетители. Приходили все разные люди, приносили передачи, одну за другой меняли церковные книги. Узнал, что на воле товарищи готовят ему побег. Но кто же это заботится о нем? Или челябинцы протянули сюда руку помощи, или местная организация действует? Нет, без местных в таком деле никак не обойтись. Либо врет прокурор, что в городе нет социал-демократов и других тайных организаций, либо не подозревает о существовании таковой.
И все-таки углядел надзиратель перемену в настроении подопечного. Отходя от окошка после очередного свидания, Антон услышал за спиной, как он говорил караульному:
— Глянь, Тимофей, чего слово-то божье с человеком делает: ему до смерти деньки отсчитывать приходится, а он повеселел вроде бы даже. — И, догнав, Антона, тронул его за плечо: — Пособляет, стал быть, слово Спасителя, а?
— Пособляет, — отозвался арестант, не давая надзирателю забежать вперед и заглянуть в лицо. — Многим святым облегчало оно муки тяжкие.
— А Тимофей-то вот не обучен грамоте, — вздохнул надзиратель, — книжек церковных не читает и глядит волком…
— Пройдет у него это, — неопределенно ответил Антон и с тех пор еще плотнее запечатал душу.
А она, душа-то, вся трепетом исходит. Ведь через несколько часов либо воля, либо еще надежнее запоры и скорее окончательный приговор. Сжался под одеялом, скрючился, стараясь не глядеть на все более светлевшее окно. Душно закрытому, жарко. Теперь бы ходить из угла в угол по этой клетушке и рассуждать вслух, жестикулировать. Нельзя! И вонища от проклятой параши, аж в носу щиплет.
И вдруг, пробившись через зарешеченное окно, сквозь нахлобученное одеяло в ухо ворвались божественные трели соловья. В первое мгновение подумал, что показалось это от чрезмерно напряженного возбуждения. Стянул с головы одеяло: вот она птаха — крохотная, неказистая. Сидит между вторым и третьим листом на видимой веточке и упоенно заливается, глядя в решетчатое окошко узника.
Что-то до боли задушевное, веселое и важное рассказывал вольный певец. А у Антона перехватило дух, и он долго не мог прийти в себя, хотя птаха уже вспорхнула и ветка перестала качаться, застыв в оцепенении.
— «Узника» бы теперь затянуть, — со вздохом прошептал Антон, — громко бы запеть, во весь голос… — потянулся до хруста в суставах, добавил: — Ну, еще с часок помаяться и вставать можно.
12
К утру на сеновале сделалось прохладно. Авдей Маркович и Зоя Шитовы спали здесь не только из-за любви к свежему воздуху. Вторую неделю безвыездно жил у них Виктор Иванович Данин. Спал в горнице на кровати и, как ни доказывал он, что сподручнее ночевать ему на сеновале — не допустили этого хозяева: кашлял он громко, заливисто, с закатом. И опять же, не простуды испугался Виктор Иванович, а того, что кашель в ночи на весь квартал греметь будет и соседи — будь они самые нелюбознательные — станут спрашивать у хозяев, что за гость у них объявился.