— Не это, не это, — радушно закивала соседка, а оппонентка ее напыжилась и изрекла:
— Позаросло все бурьяном да лопухами, а туда же — огород, огород…
— А если негде крестить? — вспылила Наталья. — А если родители неверующие? Разве можно детей казнить за своих родителей?
— Верно говоришь, — раздался над ними голос Сапрыкина, опускавшего сверху на стол бутылку водки. — Сын за отца не отвечает, это еще Иоська сказал.
— А я отвечаю, — буркнул Николай недовольно.
— Спокойно, — тихо скомандовала Наталья, а Полина, в свою очередь, негромко присоветовала ей:
— Нат, ты тоже не заводись, сворачивай это все потихоньку…
И скосила глазки на институтских.
Наталья кивнула.
— А ты сама, Наташ, ты крещеная? — спросила ее соседка.
— Я? Я — крещеная.
— А я — нет, — с вызовом сказал Николай.
— Вот видите! — Наталья ущипнула его повыше локтя и принужденно рассмеялась. — Я и говорю — пол-России некрещеных, неужто дадим пропасть?
— Уаре надо молиться, Уаре-великомученику, завсегда ему молились за некрещеных, — нараспев сказала одна из старушек, третья от Натальи.
— Какому еще Уваре, Анна Марковна? — оживились грачан-ские. — А ну, давай, просвети.
— А такому, — охотно откликнулась польщенная вниманием Анна Марковна, — который там, на небесех, главный ходатай по некрещеным душам. Который самой Клеопатре-царице некрещеных сродников отмолил.
Николай, узнав старушонку по голосу — это был тот самый колокольчатый голосок, — попытался разглядеть ее, хотя взгляд уже с трудом фокусировался на объекте: да, это была она, грачанская шептунья, третьего дня так искренне поделившаяся с ним его же бедой, только сегодня она уже приняла рюмочку и прямо-таки сияла приятной старушечье-девичьей, чуть лукавой улыбкой, и маленькие ее глазки замаслились от выпитого в тепле.
— Надо же, самой Клеопатре! — Полина, похоже, начинала терять терпение. — А знаешь ли ты, Марковна, когда жила твоя Клеопатра? Она еще до рождества Христова жила, при самом Юлии Цезаре, и не только при самом, а прям-таки, извини, с самим. Так что не сходятся у тебя концы с концами никак. Это из тебя, Марковна, древние мифы посыпались пополам с бабушкиными сказками…
— Кино надо смотреть, бабуся, кино! — выкрикнул какой-то бесцеремонный парень с другого конца стола, но тут уж и Серафима Никифоровна не выдержала, фыркнула, разразилась репликой в своем когдатошнем стиле:
— Напридумывают же!.. Конец двадцатого века, а у них то Клеопатры, то наговоры, то заговоры, то, понимаете, домовые по чердакам так и шастают, как кошаки! Хоть бы при гостях меня не позорила, Аннушка! Ты в каком веке живешь?
— Это верно: темные мы, темные, ничего-то про эти дела не знам, — призналась за себя и за всех соседка Натальи. Женщина она была рослая, мощного сложения и еще не старая, сидела прямо, скрестив руки на груди, и возвышалась на грачанском конце стола вроде степного истукана. — Иной раз и захочется помолиться, да не просто так, не своими словами, а как положено, и чтобы все было как положено, а как положено — и не знает никто. Из темноты вышли и в темноте сгинем, вот и весь сказ.
Старушонка Анна Марковна всем в ответ кивала и улыбалась своей лукавой улыбкой, словно соглашаясь со всеми, словно радуясь каждому обращенному к ней слову, а потом вдруг сказала своим колокольчатым голоском:
— Отжили мы свой век, Серафимушка, а за нынешним разве угонишься? Только порастрясешься, как сено с возу — ни людям, ни Богу, а на дорогу… Пора, Серафимушка, собираться совсем. Уже и детки наши в одной земле лежат, а мы все по ухабам да по ухабам…
— Земля им пухом, деткам, — деловито подхватила женщина-истукан. — Земля им пухом, касатикам.
Анна Марковна согласно кивнула, за ней, замешкавшись, и Серафима Никифоровна:
— Земля им пухом…
Все потянулись к стаканам, выпили в тишине, потом опять заговорили-загомонили. Вскоре начался повальный исход гостей. Первым, как водится, откланялось и убыло начальство, за ним и прочие мамины сослуживцы разъехались по домам жить дальше. Из институтских остались только теткины подруги да случайная мужская компания, человек пять одетых, с пыжиками в руках — этих задерживал тот самый горластый молодой человек, рекомендовавший Анне Марковне кино про Клеопатру с Цезарем.
— Пошли-пошли, Виктор Леонидович, пора и честь знать, — упрашивали его в несколько голосов. — Вы уж простите, он парень хороший, просто на это дело немного слаб. Давай, Витюш, отрывай свою эту самую!..
— Не могу! — радостно признавался пухлощекий, добродушного вида Витюша, улыбаясь и дурашливо дергаясь: видите, мол, не оторваться ни от стола, ни от стула. — Прилип, ребятки! Пока на посошок не приму — ну никак!
— Давай, не тяни, — соглашались одни, другие говорили «будет, хватит», третьи сконфуженно разводили руками, извиняясь за сослуживца, один Витюша под шумок замечательно сокрушался и хлобыстал то на посошок, то на правую, то на левую ножку…
— Давай, братан, — веско произнес Сапрыкин, подсаживаясь и кладя руку Витюше на плечо. — Давай по последней, а там, так и быть, помогу тебе оторваться…
— Да что вы, зачем, не надо, — институтские, почувствовав исходивший от Сапрыкина запах серы, засуетились. — Мы сами, вы только не обижайтесь, он мировой парень, щас мы его… Кончай, Костюгов! — Витюшу затормошили, схватили под мышки, нахлобучили на голову шапку, но Сапрыкин, ни на кого не глядя, отрезал:
— Я сказал — по последней! — и так-таки хлопнул с Костюговым по полстакана, только потом отдал товарищам на поруки.
— Изгаляешься? — мрачно поинтересовалась Полина, когда Костюгова вывели, но Сапрыкин, завертевшись, куда-то слинял без ответа.
— Кажется, утром жена этого парня звонила, — припомнил Николай. — Просила пить не давать.
— Теперь-то уж чего, — сказала Полина. — Прямо детский сад пополам с дурдомом…
Чуть погодя засуетились, засобирались, расцеловались и завеселевшей стайкой отправились на вокзал грачанские старики и старухи. По уходе их бабушка прилегла на диване в маленькой комнате; Николай, посидев в кресле подле нее и послушав, как успокаивается ее свистящее, постанывающее дыхание, тихонько вышел, прикрыл за собой дверь и задумался. Идти не хотелось ни в комнату, ни в кухню, куда потихоньку откочевала вся молодежь; вдруг раздался входной звонок — он пошел в прихожую открывать. За дверью обнаружился опять-таки Костюгов, тот самый, только немного другой: всклокоченный, без шапки, с замерзшей ухмылкой и остекленевшим орлиным взором.
— А вот и я! Извини, если что… Можно? — спросил он, не двигаясь с места, хотя Николай отступил, пропуская гостя. — Сделаем одну, а? Только одну, за Надежду Ивановну… Идет?
— Проходи, — сказал Николай, глядя своими пустыми глазами в остекленевшие глаза Костюгова, но снизу уже топали, пыхтели, уже кричали, взбегая по лестнице:
— Назад, Костюгов!
— Кончай, ты что обещал?!
И даже:
— Стой, сукин сын, ни с места!
— Одну только рюмочку, мужики, одну! — взмолился Костюгов, почему-то не решаясь нырнуть в квартиру, и тут настигли его, схватили за руки, поволокли вниз раздосадованные сослуживцы — арестованный Костюгов изворачивался и вопил своим приставам:
— Мужики! Братцы! Юрий Николаевич, Саня, только одну! Последнюю, Саня, за здоровье Надежды Ивановны и точка, завязываем, мужики! Саня!
— Молчи, идиот! — ответствовал, должно быть, Саня, а на пороге вместо Костюгова возник взъерошенный парень с двумя шапками в руках, прижал обе к груди и стал извиняться за сотоварища.
— Все нормально. Все нормально, — повторял Николай каким-то не своим, смурным голосом.
— А что такое, что случилось? — заволновались у него за спиной; Николай захлопнул дверь, обернулся к Сапрыкину и Толику Шварцу, бывшему своему однокласснику, и тем же новым, не совсем своим голосом произнес:
— Ничего, все нормально, ребята шапку забыли.
Сапрыкин булькнул горлом, развернулся и пошел по коридору обратно в большую комнату, а Толик Шварц повел Николая на кухню, куда набилась, чуть ли не в два этажа, молодежь: вся Николаева команда, в основном парни, плюс Натальины девицы-волшебницы. Образовалась гремучая смесь, компоненты которой в сплошном дыму активно реагировали друг с другом. Николая уважили, посадили на табуретку, с которой вспорхнули Егор и Зойка, выпили с ним за маму, потом — потом оставили, слава богу, в покое, возобновили прерванный треп; Николай, оказавшись среди своих, благополучно выпал в осадок. Голову стягивало горячим тяжелым обручем, в теле стоял сплошной стон, лом, звон; вдобавок ко всему, сообразил Николай, он просто-напросто жестоко устал. А гремучая смесь вокруг опять пошла реагировать: кому-то некуда было положить руку, разве что на плечо соседке, кому-то облили водкой единственное приличное платье и подол платья затрепетал, приоткрывая очень даже приличные ножки, а водку здесь доставали не посредством Сапрыкина, а из холодильника, по-свойски. И вся эта разгорающаяся возня, вся эта, никакими смертями необоримая, молодая охота к жизни перла и перла, взбухала на водке, набирала обороты, чем-то напоминая Николаю отъезжающий куда-то в ночь и в сторону поезд — маму проехали, оставили одну в мерзлой земле и ехали себе с песнями дальше. Даже его, бродягу, пригрели в своем купе.