Их можно назвать русскими Ромео и Джульеттой, только с благополучным концом, которого они редким терпением и упорством сумели достичь. Она — Мария Алексеевна Дьякова, дочь обер-прокурора Сената, известная красавица своих дней, он — ничем не успевший заявить о себе, не отмеченный ни богатством, ни знатностью поэт. В доме Бакунина Меньшо́го вместе с бесконечными спорами почитателей «гражданина женевского» бывали частые спектакли, исполнявшиеся любителями на уровне профессиональных певцов и актеров. Дьякова заслуживала сравнения и с итальянскими певицами — у нее хорошо разработанный голос, и с французскими драматическими актрисами — у нее превосходный сценический темперамент. «Мария Алексеевна, — с жаром пишет в декабре 1777 года М. Н. Муравьев, — много жару и страсти полагает в своей игре». И современники не могут остаться равнодушными к ее изящным и совершенным по форме литературным экспромтам. Безнадежно влюбленный Хемницер посвящает ей первое издание своих басен и тут же получает ответ:
«По языку и мыслям я узнала,
Кто басни новые и сказки сочинял:
Их истина располагала,
Природа рассказала,
Хемницер написал».
Пусть Дьяковой далеко до женщин-поэтесс Александры Каменской-Ржевской или Елизаветы Херасковой — она не посвящает себя поэзии, но у нее есть ясность мысли, простота слога и тот без славянизмов и выспренных оборотов язык, который введут в обиход русской литературы поэты окружения Н. А. Львова. К тому же Дьякова в своей коротенькой оценке безошибочно определила то новое, что действительно было ценным в сочинениях Хемницера. В 1778 году Левицкий напишет ее портрет, и граф Сегюр снабдит оборот холста восторженными строками:
«Как нежна ее улыбка, как прелестны ее уста,
Ничто не сравнится с изяществом ее вида.
Так говорят, но что в ней любят больше всего —
Сердце, в сто крат более прекрасное, чем
синева ее глаз».
Со временем автор посвящения, французский посол в Петербурге, начнет пользоваться особым расположением Екатерины. Под полным своим титулом графа де Сегюр Д’Арекко он напишет для императрицы сборник не лишенных литературного дарования пьес «Эрмитажный театр». Но при первой встрече с Дьяковой он еще полон идей участника освободительной войны в Америке, и эти идеи делают его желанным гостем бакунинского дома.
На портрете Левицкого она кажется совсем юной, мечтательная красавица в пышных волнах искусной прически, напоминающей дело рук непревзойденного «куафера» Марии-Антуанетты Боларда, в свечении шелковых тканей, лент, кружев, легко скользнувшего с плеч «полонеза». И она совсем не безразлична к прихотям быстро меняющейся моды, которая начинает требовать интимности и простоты и будет подражать фривольности утренних туалетов даже в парадных костюмах. Просто художник сумел уловить, как нарочитость моды изысканного «polonaise à sein ouvert» подчеркивает естественность манер девушки. Очарование Дьяковой не в правильности черт, не в классической красоте, которой у нее нет. Оно в той внутренней мягкости и теплоте, которыми светится ее облик, несмотря на чуть отрешенный, отсутствующий взгляд. Сегюр прав, продолжая свои строки:
«В ней больше очарования,
Чем смогла передать кисть,
И в сердце больше добродетели,
Чем красоты в лице».
Только Левицкий гораздо сложнее видит свою модель. Что в этом отведенном в сторону взгляде Дьяковой — тень первых разочарований, начинающейся усталости или, может быть, домашнего разлада. Можно не выйти замуж в пятнадцать лет, хотя так делали многие, но это давно пора сделать в двадцать три. А Марья Алексеевна все еще на попечении родителей, далеких от ее художественных увлечений, откровенно враждебных к ним. Портрет 1778 года — это уже не прочтение характера, к которому приближался и Антропов. В полотне Левицкого целое повествование о человеке, его состоянии, душевном мире, сложном, неустойчивом, полном противоречий и воплощенном в симфонии едва уловимых в своей сложности и богатстве цветовых отношений.
Знал ли художник о чувстве, которое свяжет Дьякову с его молодым другом, или это чувство еще не успело родиться, но уже годом позже разыгрывается первый акт семейной драмы. Львов делает предложение Дьяковой и получает категорический отказ родителей. А ведь со времени написания Левицким его первого портрета многое в положении Львова успело измениться. 1776–1778 годы Львов проводит за границей, сопровождая своего родственника М. Ф. Соймонова вместе с состоявшим у того на службе Хемницером. За это время оба поэта успевают приобрести незаурядные познания в области горнорудного дела. Хемницер сразу по возвращении издает переработку труда немецкого ученого Лемана «Кобальтословие или описание красильного кобальта», заключающую в себе, кстати сказать, первую попытку создания русской научной терминологии по горному делу. Львов становится специалистом по плавильным печам. У него новый покровитель — Львов поселяется в доме восходящей государственной звезды А. А. Безбородко, который начиная с 1776 года докладывает императрице все поступающие на ее имя частные письма.
Но обер-прокурор Сената не может удовлетвориться таким положением предполагаемого зятя. И дело не столько в родословной Дьяковых, заслуженных служилых дворян, идущих от полулегендарного Федора Дьякова, основавшего на рубеже XVI–XVII веков Енисейск и Мангазею, и не в происхождении матери Марьи Алексеевны — она из древнего рода князей Мышецких. Для родителей гораздо важнее свойство с Бакуниными, которое открывало двери во многие знатные петербургские дома и даже к Льву Кирилловичу Нарышкину, где нередкой гостьей «по свойству» бывала сама императрица. Дьяков с тем большей досадой отказывает Львову, что ему только что пришлось отказать уж и вовсе безродному и безденежному искателю — Хемницеру.
Если нельзя избежать в обществе встреч с Львовым, то Марье Алексеевне по крайней мере строжайше запрещается с ним разговаривать. Жестокое решение рождает взволнованные строки поэта:
«Нет, не дождаться вам конца,
Чтоб мы друг друга не любили.
Вы говорить нам запретили,
Но знать вы это позабыли.
Что наши говорят сердца».
Стихи так и были названы — «Завистникам нашего счастья», а счастье уже пришло. В 1780 году влюбленные тайно венчаются на одной из глухих окраин Петербурга, в Галерной гавани, только молодая супруга сразу из-под венца возвращается в дом родителей. Открытый конфликт с отцом означал конфликт и с Бакуниными, а это лишило бы Львова могущественных и необходимых покровителей. Внешне жизнь продолжала идти своим чередом.
Только через три года удается Львову добиться согласия родителей на брак. На этот раз Дьяковы не устояли — то ли перед верностью «искателя», то ли перед тем положением, которого он так неожиданно для них сумел достичь. В 1782 году ему и никому другому императрица поручает составить статут нового ордена святого Владимира, который устанавливается в ознаменование двадцатилетнего ее правления. Львов же рисует самый орден и орденские регалии. Он сможет отблагодарить своего былого покровителя М. Ф. Соймонова, выхлопотав ему место консула в Смирне, — теперь у поэта есть и такие возможности. Дом Дьяковых в Третьей линии Васильевского острова уже перестал ему казаться дворцом — он сам скоро обоснуется в великолепном особняке на Почтамтской улице, где заведет собственных подопечных и среди них живописца В. Л. Боровиковского. Может быть, теперь Дьяковы просто побоятся упустить такого жениха. Но запоздалому венчанию не хотят придавать особой огласки. Оно должно состояться подальше от Петербурга, в Ревеле, и лишь перед самым началом венчания молодые признаются в своей так долго хранимой тайне. Двадцативосьмилетняя Марья Алексеевна наконец-то получила право открыто называться Львовой.