Говорил.
Поэтому Тенебрикуса приняли в монастыре хоть и тайно, но с большим уважением. Доложили настоятелю, и тот имел с гостем продолжительный разговор, а после, поразмыслив, предложил идти в Новгород и разговаривать с Флором и его товарищами. Все — люди надежные, крепкие в вере и отнюдь не суеверны, их обычными угрозами не запугать. Они и привидений не боятся, и на кладбище ночью войдут бестрепетно…
Тенебрикус совету последовал в точности. Он мало спрашивал, много слушал и все услышанное мотал на ус.
Флор впустил его в дом уже в сумерках. Не задавая вопросов, провел в горницу, усадил там за стол, сам принес кваса, чтобы до поры не тревожить жену.
Тенебрикус был высокого роста, загорелый, с очень морщинистым лицом. Заметно было, что морщины эти — не от возраста, а от множества перенесенных невзгод. Был гость Флора как старая скала, над которой прошлись все бури и ветры, как говорится в псалме. Солнце выжигало на коже свои отметины, ветер резал свои, сухой песок застревал в углах глаз, заставляя их гноиться, вечная влага засела в костях, искривляя их — незнакомец кособочился, что особенно бросалось в глаза, когда он садился или вставал.
— Еще мужчины в доме есть? — спросил Тенебрикус.
— Приживал мой, Сергий, — сказал Флор. — Монашеского настроения человек.
— Пусть придет, — устало приказал Тенебрикус и прикрыл глаза.
Он говорил тихо и совсем буднично, но ослушаться его было невозможно, столько сознания собственной правоты и властности звучало в его хрипловатом голосе. За плечами Тенебрикуса почти зримо вставала та организация, которая создала его, которая им пользовалась, не давая ему ни отдыха, ни пощады, которая когда-нибудь убьет его и, убив, будет прославлять. И все это — втайне, вдали от людских глаз, начертанное в анналах, которые никто и никогда не прочтет. Никто — кроме таких же, как Тенебрикус.
И Флор понял это без лишних объяснений и напоминаний. Просто встал, поклонился и отправился звать Харузина.
«Лесной эльф» читал. Книг в доме Флора было немного, все написаны — естественно! — на церковнославянском языке, но тем интереснее было разбирать эти витиеватые буквы, нарисованные тщательно, но не всегда с полным пониманием.
Харузин делал свои заметки, пытаясь кое-что переводить. Его скоропись вызывала у Флора странные чувства — неприязнь в смеси с восхищением. И хоть Харузин объяснил ему, что это — секулярное, то есть светское письмо, которое развилось из того же церковного устава и полуустава, — а все равно диковинно выглядели эти сплетенные вместе буковки. Точно паутинка тянется или нитку у хозяйки запутал котенок.
— Идем, — велел Флор своему «приживалу» (хоть это и было чистой правдой, а все же хорошо, что Харузин не слышал, как легко и естественно отнес к нему Флор это обидное определение!).
Книга, которую читал Харузин, была «Физиолог, или Слово и сказание о зверех и птахах». Забавно, как наши предки думали, например, о такой незатейливой пташке, как дятел:
«Дятел — пестра птица есть, живет же в горах и ходит на кедры и клюет носом своим: да где найдет мягко древо, ту творит гнездо свое. Тако и дьявол борется с человеки: да в нем найдет слабость и небрежение молитвы, войдет в него и вогнездится; в нем если же обрящет бодрость — бежит от него».
Странный ход мыслей! Сравнение, которое никогда не придет в голову современному человеку, думал Харузин, делая себе пометку. Он сам не знал, для чего выписывал некоторые мысли (эх, мешок золота отдал бы сейчас за обыкновенный блокнот, вроде тех, что замусолил без счета и толка, рисуя там рожи преподавателей, выдергивая листки для дурацких записок и «самолетиков»!). Возможно, когда-нибудь сам напишет книгу… Только о чем?
«Орел живет лет сто и растет конец носа его. И слепнут очи его, да не видит и не может ловить. Да возлетит на высоту, свержет себе на камень, и уломится конец носа его, и купается во злате озере. И сядет напротив солнца, да когда согреется, спадут чешуи с него, и паки птенец будет».
Этот отрывок из «Физиолога» особенно удивлял Харузина. Он даже заучил его и ездил с этим в монастырь, надеясь, что Лавр истолкует непонятное. Какую практическую пользу можно извлечь из столь странного описания орла? Конечно, просмотр сериалов ВВС «Живая природа», где в каждой новой серии неутомимый британский зоолог Дэвид Эттенборо то катается на слоне, то забирается в невероятные джунгли и любуется лемурами, тоже особой практической пользы не приносит. Но все-таки, как говорит Шариков в «Собачьем сердце», «слоны — животные полезные». Интересно бывает что-то узнать о слоне.
Но эти фантастические «нравы» орла? К чему сие?
Лавр посмеялся над недоумением своего любознательного друга.
— Все написанное пишется к пользе душевной, а не ради удовлетворения праздного любопытства, — назидательно произнес он. — Любопытство — чувство греховное, толку от него немного. Кроме того, оно возбуждает фантазию, а пустое фантазирование для ума — то же, что блудное осквернение для тела.
Харузин покраснел. Он любил фантазировать на самые разные темы. Еще одна причина, почему в монастыре ему жилось трудно и он спешил удрать на волю. Фантазии в этих стенах приходили неохотно и в мозгах ворочались так, словно у них, фантазий, легкокрылых и забавных, неожиданно вздулись животы и отекли ноги.
Не заметив смущения приятеля, Лавр продолжал:
— Описание орла — это символ, и нужно это понимать. Смотри. Рост конца носа — это рост наших грехов; слепота глаз — духовная слепота от грехов. Потому что чем больше ты грешишь, тем меньше ты понимаешь, какой ты великий грешник. Это духовный закон, понимаешь? Вроде этого… как ты их называл?
— Законы Ньютона, — сказал Харузин.
— Вот-вот, — махнул рукой Лавр. — От нашего произволения это не зависит.
— Это называется «объективная реальность», — опять вставил Харузин. Ему хотелось быть хоть чуть-чуть, хоть в чем-то умнее Лавра.
Лавр это сразу понял и прищурил один глаз.
— Какой ты умный, Сванильдо, — проговорил он.
Эльвэнильдо (он же просто Сергей) закрыл лицо руками и затрясся от смеха, чтобы скрыть смущение.
— Ладно, продолжаю, — смилостивился Лавр. — Орел означает человека, освобождающегося от грехов и стремящегося на духовную высоту. Сам полет в высоту — это… Ну? Каковы два крыла у аскезы?
— Пост и молитва, — пробормотал Харузин, не отнимая рук от лица. Теорию он усвоил гораздо лучше практики. Всякий раз некстати всплывал в памяти шекспировский дядюшка Тоби: «Если ты такая ханжа, то что же — не должны существовать на свете ни пирожки, ни пиво?» Эх!
— Продолжаю, — говорил между тем Лавр. — Камень — это Церковь и вера, злато озеро — святое причастие, согревание на солнце — праведная жизнь, а Солнце — Господь Иисус Христос. Понял теперь, для чего этот рассказ?
— Понял, — сказал Харузин.
Теперь, вернувшись в дом Флора в Новгороде, он пытался разобраться со следующим отрывком — про благоухающую пантеру:
«Пантера имеет такое свойство: из всех животных самое любезное и враг змею; многоцветна, как хитон Иосифа, и прекрасна, молчалива и кротка весьма. Когда поест и насытится, спит в логове. На третий день восстает ото сна и громким голосом кричит. От голоса же ее исходит всяческое благоухание ароматов. И следуя благоуханию голоса пантеры, звери приходят к ней».
«С какой целью звери, привлеченные голосом пантеры, приходят к ее логову? — раздумывал Харузин, снова и снова перечитывая отрывок и разглядывая странную пантеру с хвостом в виде покрытых цветами и листьями гибких веток и цветущим же языком, нарисованную в книге. — Почему она враждует со змеем? Если змей — это дьявол, то пантера — нечто… праведное. Тогда благоухание должно означать благоухание добродетели…»
И вот, в разгар этих душеполезных размышлений, входит Флор и говорит «пойдем». И Харузин откладывает книгу и свои заметки на мятых берестяных листках, встает и идет вместе с хозяином дома в горницу, где сидит странный гость, этот самый Тенебрикус, терпеливо ждет, глядя в сумерки неподвижным взглядом.