Так он и работал под простачка. Публике нравилась галиматья, какую он нес в воздушном эфире, и Дин пользовался успехом и проработал на радио двадцать пять лет. Однако это уже другая история, а я и так уделил ему слишком много внимания. Покидая Чикаго, я ничего не остался должен этому городу.
Часть четвертая
В летную школу я не попал по причине слабого зрения, так что четыре года проковырялся в грязи. Я узнал все повадки червей, а также ползучих хищников, питающихся человечиной, от которых зудит вся шкура. Достопочтенный судья Чарльз П. Макгаффин сказал, будто служба в армии сделает меня человеком, и, наверное, оказался прав, если считать, конечно, что вгрызание в землю, а также созерцание оторванных рук и ног есть подтверждение человекообразности. Насколько я понимаю, чем меньше рассказывать про эти четыре года, тем лучше. Вначале я всерьез подумывал уволиться по состоянию здоровья в запас, однако мне не хватило мужества. Я решил тогда тайно полевитировать, спровоцировать страшный приступ невыносимой боли, после чего меня безусловно вернули бы домой. Беда была в том, что у меня больше не было дома, и я, поразмыслив немного, понял, что предпочитаю неопределенность военного счастья полной определенности знакомой пытки.
Я не стал настоящим солдатом, но и не покрыл себя позором. Я делал, что велено, избегал лишних неприятностей, был на войне и не дал себя убить. В ноябре 1945 года, когда нас выгрузили с кораблей, все во мне перегорело, и я был не способен ни думать, ни строить планы. Года три или четыре я болтался как неприкаянный, главным образом по Восточному побережью. Дольше всего я пробыл в Бостоне. Работал там барменом, играл на скачках, а раз в неделю ездил в Итальянский квартал к Спиро резаться в покер и потому в деньгах не нуждался. У Спиро по-крупному не играли, и выигрыши были от доллара до пяти, но если выигрываешь постоянно, в конце концов набегает неплохая сумма. Тем не менее, едва я решил было вложить сбережения в дело, везение кончилось. Деньги уплыли, я влез в долги, а потом пришлось уносить ноги, пока эти акулы, мои кредиторы, меня не хватились. Из Бостона я перебрался в Лонг-Айленд, где нашел работу на стройке. В те годы шло бурное развитие пригородов, на стройках неплохо платили, так что и я внес свой скромный вклад в создание того мира, который мы имеем сейчас. Все эти домики, милые газончики, хрупкие саженцы, укутанные рогожкой, — во всех в них есть и мой труд. Работа была нелегкая, но восемнадцать месяцев я выдержал. Однажды — сам не понимаю почему — я дал себя уболтать и женился. Брак наш просуществовал не более полугода, теперь это словно в тумане, я даже почти не помню, как выглядела моя жена. А чтобы вспомнить, как ее звали, пришлось хорошенько напрячь мозги.
Понятия не имею, что тогда со мной произошло. Я всегда был шустрый, умел легко схватывать ситуацию и поворачивать в свою пользу, а тогда вдруг раскис, перестал синхронить и в результате перестал чувствовать жилку. Жизнь проходила мимо, и самое странное, что меня это устраивало.
Никаких новых планов не было. Я никуда не рвался и ничего не искал. Я хотел только жить спокойно, хорошо делать свое дело и тихо плыть по течению. Мечты все остались в прошлом. Они все оказались пустыми, а я слишком устал, чтобы изобретать себе новые. Пусть теперь в этот мячик играет кто-нибудь другой. Я давно его уронил, и он не стоил того, чтобы за ним наклоняться.
В 1950 году я перебрался на противоположный берег реки, в Нью-Арк, где снял недорогую квартиру и в девятый или десятый раз после войны сменил занятие. Хлебопекарная компания Мейхофа держала больше двухсот рабочих, работавших в три смены, и чего только ни выпекала. Только одного хлеба у нас пекли семь сортов: белый, пшеничный, ржаной, немецкий ржаной, хлеб с изюмом, хлеб с изюмом и корицей, хлеб баварский черный. Добавьте сюда печенье двенадцати сортов, кексы десяти сортов, булочки шести, сухари, панировочные сухарики, пончики, и вам станет ясно, что завод был огромный, а работал он двадцать четыре часа в сутки. Вначале я стоял у конвейера, где паковал в целлофановые пакеты нарезанные батоны. Я думал, я там самое большее на несколько месяцев, но привык, работа понравилась, а платила компания очень неплохо. Запахи на заводе были замечательные, в воздухе плавали ароматы свежевыпеченного хлеба и сахара, и потому и смена пролетала быстрее, часы не тянулись, как на прежних работах. Остался я отчасти поэтому, а отчасти потому, что примерно через неделю после моего появления мне начала строить глазки одна рыженькая малютка. Не ахти какая красавица, особенно по сравнению с моими девочками в Чикаго, однако в зеленых ее глазах горел огонек, и она задела во мне какую-то струнку, а я не стал долго раздумывать и быстренько с ней познакомился. За всю свою жизнь я совершил только два верных шага. Первый — когда в девять лет я уехал с мастером. Второй — когда принял решение жениться на Молли Фитцсиммонс. Молли привела меня в порядок, а учитывая, на что я был похож, когда приехал в Нью-Арк, работка ей досталась не из легких.
Девичья фамилия ее была Куинн, а лет ей в тот год, когда мы познакомились, было немного за тридцать. В первый раз она вышла замуж сразу, закончив школу, а через пять лет его призвали в армию. По рассказам, этот Фитцсиммонс был парень добрый и работящий, однако на войне ему повезло меньше, чем мне. Пуля догнала его в сорок третьем, в Мессине, и с тех пор Молли, бездетная молодая вдова, жила одна, сама зарабатывала на жизнь и ждала, что случится дальше. Бог знает, что во мне увидела она, а я к ней прилепился, потому что с ней было спокойно, и я снова стал самим собой, и снова вернулось мое остроумие, а Молли понимала толк в шутках. Ничего в ней не было яркого, ничем она не выделялась. В толпе на улице никто не обратил бы на нее внимания: обыкновенная жена рабочего, толстоногая, толстозадая, которая если и подкрасит реснички, так только когда идет в ресторан. Зато в ней, в Молли, был живой огонек, и, пусть тихая, пусть задумчивая, она была по-своему острая штучка, поострее многих. Молли была добрая, терпеть не могла ссориться, за меня всегда стояла горой и никогда Не стремилась кого-то из меня сделать. Хозяйка она была так себе, готовила ниже среднего, но это не важно. В конце концов, Молли была мне жена, а не служанка. Она стала мне первым, после Эзопа и мамаши Сиу, настоящим другом и первой женщиной, которую я полюбил.
Жили мы в заводском районе, на втором этаже в доме без лифта, жили вдвоем, поскольку детей
Молли иметь не могла. Женившись, я убедил ее уйти с работы, а сам остался у Мейхофа, где постепенно поднимался выше и выше. В те времена на одну зарплату вполне можно было жить вдвоем, а с тех пор, как меня назначили мастером ночной смены, то и говорить стало не о чем. По прежним моим понятиям, жили мы очень скромно, но я очень переменился и перестал думать про всякие глупости. Два раза в неделю мы ходили в кино, по субботам обедали в ресторане, читали книги, смотрели телевизор. Летом ездили отдыхать к океану, а почти каждое воскресенье встречались с кем-нибудь из родных Молли. Куинны были большая семья — ее братья и сестры все были женаты и замужем, и у всех были дети. Таким образом, у меня стало четыре деверя, четыре золовки и тринадцать племянников и племянниц. Немало для человека, у которого нет детей, но не могу сказать, будто роль дядюшки Уолта пришлась мне не по душе. Молли была у нас доброй феей, а я придворным шутом: маленький, крепенький, этакий Рути Казути, со своими шуточками и дурацким смешком.
Вместе с Молли мы прожили двадцать три года, что, разумеется, много, однако меньше, чем я планировал. Я хотел состариться и умереть у нее на руках, а у нее оказался рак, и она умерла, когда я к этому еще не был готов. Сначала ей удалили одну грудь, потом вторую, и в пятьдесят пять лет Молли не стало. Родные помогали мне как могли, но все равно это было невыносимо, и я на шесть или семь месяцев ушел в тяжелый запой. Я пил и вскоре из-за этого потерял работу, и не знаю, что бы со мной было, если бы два моих деверя не взяли и не отвезли меня в больницу, где я хорошенько просох. В больнице Святого Варнавы, в Ливингстоне, я прошел полный курс в шестьдесят дней и там наконец опять начал видеть сны. Я имею в виду не видения и не прозрения, а натуральные сны — яркие, похожие на кино, — и я смотрел их там целый месяц. Может быть, причиной стали транквилизаторы и другие лекарства, которые я тогда принимал, не знаю, но так или иначе через сорок четыре года после моего последнего выступления ко мне снова наконец вернулся Уолт Чудо-мальчик. Каждую ночь я снова повторял свой путь с мастером, снова садился в «пирс-эрроу» и ехал из города в город, снова выступал перед публикой. Я был невероятно счастлив, я опять почувствовал радость, какую забыл много лет назад. Я ходил по воде на глазах у огромной, просто бескрайней толпы, безо всяких приступов головной боли кувыркался, вертелся, крутился в воздухе с прежней ловкостью и спокойствием. Столько лет я так старательно все это в себе прятал, так отчаянно хотел крепко стоять на земле, а тут вдруг оно все вернулось, вспыхивая среди ночи ярким сиянием «Техниколора». Эти сны изменили все. Ко мне вернулось чувство собственного достоинства, и мне больше не было стыдно оглянуться назад. Не знаю, какими словами это еще объяснить. Это мастер меня простил. Он простил меня из-за Молли, из-за того, что я ее любил и страдал, и теперь он снова звал меня, просил, чтобы я о нем вспомнил. Не могу это доказать, но результат говорит сам за себя. Что-то во мне шевельнулось, и, покинув приют алкоголиков, я больше не пил. Мне было пятьдесят пять лет, жизнь моя лежала в развалинах, но я был почти в порядке. Когда же было сказано и сделано все, что нужно, то стал еще лучше.