— Белоруска! — говорит старушка, которая до этого крестилась. Я удивленно смотрю на нее. — Нос длинный, — поясняет она. — А сыночек или там девочка ездить будеть, раз на вокзале родился! О господи! — вздыхает и крестится она.
Я возвращаюсь к маме Чернетича, ощущая дрожь во всем теле.
— Родился? — спрашивает меня женщина, сидящая на чемодане рядом с мамой Чернетича и не выпускающая из рук громадный узел.
— Да.
— И слава богу!
Пройдя мимо складов и стоящих на путях товарных вагонов, мы попадаем на нужную площадку. Вдоль одного из железнодорожных путей вся земля утоптана и засыпана окурками и мусором; у дощатых столиков на козлах стоят женщины в белых платках и под палящим солнцем продают кто что может.
Здесь разложены картофельные лепешки, рядом с ними в больших бутылях молоко голубого цвета, семечки в стаканах, лесные орехи, у одной женщины — пять штук вареных яиц. Старик мрачного вида с деревянной ногой, которую он выставил вперед, сидит прямо на земле, и перед ним стоит маленький мешочек с махоркой, в мешочке — граненый стаканчик, насыпанный доверху; большими буквами на куске картона, прислоненного к мешочку, написано: «Турецкий табак».
Проглотив слюни, я подхожу к одной из женщин и спрашиваю:
— Здесь проходят воинские эшелоны?
Я опасаюсь, что после этих слов меня схватит чья-то невидимая рука. Но она спокойно отвечает:
— Да, здесь, милый.
И я возвращаюсь к маме Чернетича, а она, тревожно глядя на меня громадными темными глазами, дрожащими губами произносит:
— Я не знаю, что со мной! Простите меня… Но я сейчас не понимаю самых простых вещей. Прошу вас, делайте все, что нужно, а я буду слушаться вас… Но… только скажите, мы увидим его?
— Обязательно!
Она кивает и садится на ступени, подстелив газету. Я стараюсь не смотреть на нее, потому что у нее все время дрожат губы и глаза налиты слезами. Люди все подходят и подходят. Я понимаю, что и они ждут своих, надеются увидеть их в поездах, идущих на фронт. И так проходит много-много времени…
…Солнце садится, наступает вечер. Из торговавших остались только старушка со своими семечками и старик с турецким табаком, который равнодушно смотрит вокруг и через каждые две-три минуты сплевывает слева от себя.
— Мы не увидим его, — горестно то ли спрашивает, то ли утверждает мама Чернетича.
Но сразу же после этих слов за нашими спинами начинается какое-то движение и все ожидающие, сидевшие в тени длинного деревянного сарая, встают и направляются к путям… И тут же я вижу этот состав!
Из-под моста раздается громкий гудок паровоза. Пыхтя и пуская клубы пара, он снижает скорость и движется именно по тому пути, где мы стоим.
Первый вагон — офицерский. Потом идут товарные вагоны с солдатами. Мама Чернетича, подняв голову, смотрит не отрываясь, но среди тех, кто высовывается оттуда и машет нам, Чернетича нет.
Вдруг за нашими спинами раздается крик. Женщина, рыдая, бежит за вагоном.
— Мама! — кричит ей молодой солдат. — Мама! Мама!
Еще вагон. Человек в сержантских погонах машет, улыбаясь в висячие усы, седой женщине, глотающей слезы… Разыскивая своих, разбегаются вдоль состава люди… И тут я вижу Чернетича!
Загорелый, похудевший, одетый в гимнастерку, в пилотке, он, тоже увидев меня, кивает, а я думаю: «Почему у него такие уши?» И только через какое-то время соображаю, что он острижен наголо.
Драго нагибается, пролезает под бруском, отгораживающим проем дверей, на ходу спрыгивает на хрустящий гравий. И бежит к нам, раскинув руки.
— Мама!
Он обнимает ее, что-то шепчет, но слов я не слышу. Противная пленка слез заволакивает все у меня перед глазами. Я прихожу в себя только тогда, когда Чернетич подает мне руку:
— Что вы плачете?
— Так… — И я отворачиваюсь.
А его мама, глядя на сына и водя пальцами по его лицу, начинает что-то быстро-быстро говорить по-сербски. Лицо Драго становится серьезным, он отрицательно качает головой. А она, отпустив его на секунду, раскрывает сумочку, достает платок, вытирает лицо и сует ему пачку денег, опять что-то говоря по-сербски.
— Мама, — просит он ее по-русски, — мне не нужны деньги… И говори, пожалуйста, по-русски. С нами наш друг!
Она кивает в знак согласия, но продолжает говорить по-сербски, потом достает что-то на длинной цепочке, похожее на медальон. Чернетич краснеет, но она, не переставая говорить, умоляюще смотрит на него. Вздохнув, он снимает пилотку, нагибает голову и расстегивает ворот гимнастерки. Она надевает медальон ему на шею и осторожно, чтобы никто не видел, целует, прежде чем опустить его за воротник. Я понимаю, что она близка к обмороку — таким бледным и странным становится ее лицо.
— Спасибо, мама! — Драго поворачивается ко мне. — А она… не придет?
— Я все передал ей… и она обещала, — отвечаю я.
Он поднимает голову, осматривается, и на его лице такая надежда и такое страдание!
И вдруг прямо на путях появляется милицейская машина. Подпрыгивая и кренясь то на правый, то на левый бок, она мчится к нам.
— Она! — шепчет Чернетич.
— Милиция! — орет кто-то в толпе у вагонов.
Люди начинают разбегаться, только старик инвалид остается на месте, бормоча:
— Меня не заберуть — я инвалид! — И, добавив короткое слово из трех букв, заканчивает фразу словами — … с ними!
Машина останавливается, дверцы ее распахиваются, и со всех ног бежит к нам рыженькая! А за нею — две ее подруги. Они с револьверами на боку, в форме, и при виде их, бегущих, старик инвалид удивленно таращит глаза, а солдаты, высовываясь из вагонов, машут руками и смеются.
Рыженькая подбегает к нам, Чернетич смотрит на нее — и они обнимаются!
Мама Чернетича не отводит глаз от рыженькой. А она, спрятав на груди Чернетича лицо, трясется от слез и не может вымолвить ни слова. А он гладит ее по спине и говорит, говорит…
— Успокойся! — просит он. — Все будет хорошо! Подними голову! Я хочу тебя видеть! Все будет хорошо!
Но она, мотая рыженькой головой, только крепче обнимает его.
И в это время — громкий, разлучающий нас — раздается гудок паровоза.
— Подними голову! — Чернетич силой поворачивает лицо девушки к себе. Оно залито слезами, но прекрасно, и я понимаю, что они любят друг друга.
— По ваго-онам!
Чернетич целует это милое, опухшее, плачущее лицо много-много раз. Опять свисток паровоза. Чернетич подает руку подругам рыженькой, жмет руку мне, обнимает и целует свою маму. Она смотрит на него громадными темными глазами, и он что-то шепчет ей.
— Прости меня, мама! Прощай! — И он бежит за вагоном.
Несколько рук протягиваются к нему, он хватается за скобу, подтягивается, и его втаскивают на площадку. Он поворачивается к нам, но за это время вагон ушел так далеко, что я вижу только смутное светлое пятно под пилоткой… Это мой друг — Драгомир Чернетич!
Паровоз еще раз гудит, но далеко-далеко. И после этого гудка наступает, как мне кажется, жуткая тишина… Белая как полотно стоит мама Драго и пытается что-то сказать… Но вдруг она резко поворачивается к рыженькой.
— Милая! — кричит она. — Милая!
Она раскрывает свои объятия, они обнимаются, я сквозь слезы вижу, как вздрагивает спина рыженькой, обтянутая синей гимнастеркой. А мама Чернетича гладит ее, и они обе плачут, прижавшись друг к другу. Подружки, беленькая и черненькая, стоят рядом.
— Мы довезем ее, не беспокойся! Где она живет?
Я отвечаю, и мой собственный голос доносится до меня, как через вату. Я киваю им и иду вдоль путей. Возле милицейской машины шофер и несколько солдат окружили старую цыганку в грязном бархатном платье. Руками в серебряных кольцах она держит ладонь усатого пожилого солдата и цокает языком:
— Ах, дорогой! Счастье тебя ждет! Такого счастья даже я не видала! Вот счастье! — гортанно кричит она. — Золото! Жена богатая! Деньги на книжке! Жив будешь! Позолоти ручку!
— Где ты был?! На тебе лица нет! — восклицает мама.