– Не делайте этого, – сказал он. – Пожалуйста. Убивать себя нельзя, что бы ни случилось. Самоубийца оставляет после себя зияющую рану, черную дыру в мире… Я не знаю, не могу вам объяснить… Я лучше расскажу вам, как покончила с собой моя мать.
Он впервые говорил с кем-то про это.
– Мой отец был тоже тяжело болен, обречен. У него не было и одного шанса из десяти… Никакой надежды, впереди только мучительная агония, поэтому его осуждать невозможно. Но моя мать… Теперь всю жизнь я буду знать, что меня она любила меньше, чем отца… И у меня осталось – ужасно говорить, но это правда – послевкусие предательства. – Он поправился. – Не во мне дело! У меня такое ощущение, иррациональное, что из-за самоубийства матери распалось всё остальное: нормальность бытия, страна, порядок вещей… Потому что когда такие люди, как моя мать – или как вы, Виктория, – перечеркивают свою жизнь, в мире что-то нарушается, ломается, вянет. Черт, я не умею объяснить!
Он очень разозлился на свое косноязычие, на недостаточное знание языка. Еще никогда и никому он не говорил ничего до такой степени важного, а она слушала – и не понимала, это было видно! Вот Лоуренс наверняка нашел бы нужные слова.
Поэтому всё так, как должно было быть. Эта необыкновенная девушка ни при каких обстоятельствах не могла ответить взаимностью обыкновенному мужчине. Ей пара человек масштаба Лоуренса Рэндома – или никто.
Так и есть – не поняла.
– Пожалуйста, Антуан, говори мне «ты». Я не хочу, чтоб между нами была дистанция, не сегодня! – Виктория ласково погладила его по руке. – Спасибо, что рассказал о своей семейной трагедии. Но ты зря тревожишься. Я не имела в виду самоубийство. Убить себя – это слишком мелодраматично. И потом, у меня не хватит на это смелости. Всё будет гораздо скучнее. Если Лоуренс… умрет, – с усилием, но твердо выговорила она и повторила страшное слово еще раз. – Если он умрет, я этого не переживу. В буквальном смысле слова: не выживу. Как говорят врачи, это будет травма, не совместимая с жизнью.
Она слабо улыбнулась, и это его испугало еще сильней.
– Не говори так! – Он сжал ее запястье. Оно было ледяным. – Потеря любимого человека – это рана, тяжелая рана. Но раны со временем заживают. Иначе кладбища всего мира были бы заполнены двойными могилами!
– Раны бывают разными, – возразила она.
– Это правда. Если человек значил для тебя много, в душе остается большой шрам. Если очень много – живешь потом инвалидом, словно тебе ампутировали руку или ногу. Ковыляешь на деревяшке или обходишься протезом, но все равно как-то приспосабливаешься, живешь.
– А если Лоуренс для меня не рука и не нога, а сердце? – спросила Виктория. – Разве кто-нибудь выживал с ампутированным сердцем?
Шелковая ширма качнулась и отъехала.
За ней стоял Шницлер, в красном халате похожий на Мефистофеля. По-сатанински сверкал и яростный взгляд профессора. Антон и Виктория не слышали, как он вошел, потому что хирург был обут в мягкие операционные бахилы.
– Никто никому не собирается ампутировать сердце, сударыня! – рявкнул Шницлер, должно быть, услышавший последнюю реплику. – Что за глупости! А вы, Клобукофф, извольте идти со мной! Это черт знает что такое!
Виктория вскочила с кровати:
– Что случилось? Боже, Лоуренс!
– С ним всё в порядке. Блаженствует под морфием. – Профессор не говорил, а рычал. – Операция перенесена на полчаса.
– Почему?
Он не ответил. Задел плечом ширму, взъярился еще пуще и пнул ее ногой – китайские рыбы полетели на пол.
– Что вы застыли, Клобукофф?! Я сказал: марш за мной!
* * *
В такой ярости Антон видел профессора лишь однажды – когда директор клиники отказался потратить десять тысяч франков (действительно неслыханную сумму) на американский операционный стол новейшей конструкции.
Хотя, пожалуй, нет – тогда Шницлер всё же дал волю гневу лишь наедине с учениками. «Первый хирург современности вынужден кромсать пациентов на допотопном, паршивом „циммерманне“! – кричал он. – Подумаешь – десять тысяч! Что такое десять тысяч?!» Леопольд имел глупость ответить: «Половина квартального бюджета всей клиники на закупку оборудования» – и в беднягу полетел увесистый медицинский справочник.
Но сейчас Шницлер не кричал, а шипел. Его налитое кровью лицо по цвету соперничало с халатом.
Профессор задыхался, бормотал бессвязное, и Антон не сразу понял, что, собственно, стряслось. Перенос операции на полчаса – для Шницлера это было нечто небывалое.
– Идиот! Хуже, чем идиот, – предатель! Вот именно: предатель! Я со всех сторон окружен врагами, они только и ждут… Нож в спину! – кудахтал Шницлер, когда они шли по коридору в сторону операционного зала.
Антон оставался в полном недоумении.
Навстречу распахнулась дверь, выбежал Леопольд. По его лицу текли неправдоподобно крупные, прямо кинематографические слезы.
Он умоляюще сложил руки:
– Сжальтесь, профессор! Я не мог пропустить такую операцию! И потом, на мне ведь марлевая повязка!
– Во-он! – завопил Шницлер. – Вы не только идиот и предатель! Вы еще и невежда! Вы не читали мою статью о том, что при выраженных симптомах гриппа марлевые повязки во время операции не дают гарантии стерильности! Я не желаю вас больше видеть! Никогда! Из-за своего кретинского эгоизма вы хотели подвергнуть риску мою репутацию и честь науки!
Только теперь Антон начал догадываться, в чем дело. Должно быть, войдя в операторскую, профессор усмотрел своим зорким взглядом, что Леопольд хлюпает носом и гнусавит. Ну а что у Шницлера паранойя по поводу стерильности – всем известно.
– Простите меня, простите… – лепетал несчастный Леопольд. – …Я надену двойную, тройную повязку! Хотите, я возьму в химико-токсикологическом отделении противогаз!
– И огнемет в придачу! – загремел хирург. – Нет, господин Кальб, с вами покончено. Прощайте навсегда!
– Но как же операция! Кто займется анестезией?!
Профессор оттолкнул ассистента и прошел мимо.
Антон на ходу сочувственно сжал Леопольду локоть.
Бедняга! Шницлер не из тех, кто кипятится, а потом отходит. Если сказал «прощайте навсегда» – значит, навсегда. А кому нужен недоучившийся медик, который не знает ничего кроме анестезии?
– Что вы застряли, Клобукофф! – обернувшись, рявкнул профессор. – Время не ждет! Пока я буду снова настраиваться на операцию, заново переодеваться и прочее, еще раз просмотрите программу анестезирования. У вас есть полчаса, я велел вколоть пациенту дополнительно четверть дозы релаксанта.
Антон так и обмер.
– Что?!
– Что слышали! Вы – лучший в моей группе и знаете уже не меньше, чем этот болван. Не стойте, шевелитесь! И не нервируйте меня упрямством! Я и так совершенно выбит из колеи! Не знаю, вернет ли меня в рабочее состояние даже prestissimo!
* * *
Казалось, после разговора с Викторией ничто уже не способно потрясти Антона. Притупились мысли и чувства, по-стариковски согнулись плечи.
Но объявление Шницлера подействовало, как нашатырь на человека в полуобморочном состоянии. Ошарашенный, потерявший дар речи, Антон хватал воздух ртом.
«Вы с ума сошли, профессор! Я – никто, я даже не студент! Это просто незаконно! Это противоречит всем существующим правилам!» – вот что крикнул бы он Шницлеру, задержись тот в коридоре хоть на секунду. Но мефистофельский халат скрылся за углом, оглушительно хлопнула дверь, скрежетнул ключ. Профессор заперся у себя.
Что ему правила? Разве Шницлер их когда-либо придерживался?
И вообще – он прав, что отстранил анестезиолога от операции. Вдруг у Леопольда действительно грипп, испанка? Пациент и так очень слаб.
Что не стал переносить операцию на другой день – тоже прав. Подготовительный укол морфия уже сделан. Для организма больного это потрясение, и оно может быть оправдано лишь, если предваряет последующий наркоз. И наконец, жалко Викторию. Что ей, терпеть муку нового ожидания?