Очень осторожно, медленно Антон положил руку на ее плечо. Оно оказалось неожиданно мягким. Шелковистые волосы щекотали ему подбородок, от них пахло лавандой и чем-то нежным, немного пряным.
Невероятно!
Она сама попросила не оставлять ее! Они обнимают друг друга!
Сколько раз он пытался представить, как это будет, но буксовало воображение.
Виктория подняла заплаканное лицо:
– У вас сердцебиение. Вы тоже волнуетесь. Господи, я замочила вам слезами рубашку.
И внезапно Антон понял: сейчас! Нужно сказать ей всё именно сейчас! Это не будет бестактностью или коварством. Он не воспользуется моментом, когда она открыта, слаба и беззащитна. Здесь иная, более могучая логика.
Когда ведет наступление Беда, когда угрожает Смерть, силы Жизни и Любви должны смыкаться. (Именно таким возвышенным слогом и подумалось.) Виктория боится потерять единственного человека, которого любит и который любит ее. Так пусть же знает, что есть еще кто-то, любящий ее не меньше Лоуренса.
Должно быть, у Антона напряглись мышцы. Или, может быть, по телу прошла дрожь. Во всяком случае Виктория что-то почувствовала.
Немного отодвинувшись, она смотрела на него пристально, словно только что разглядела по-настоящему.
– Я вижу теперь, что вы ходили сюда не только из-за подготовки к операции, – сказала она. – Ну конечно! Иначе у вас так не билось бы сердце. Какой вы… милый. Как мне повезло, что вы сегодня со мной. Я… я хочу вам сказать что-то очень важное. Пойдемте в комнату, здесь холодно. Пойдемте.
Взяла его под руку, сама!
Они поднялись и пошли к стеклянным дверям. Медленно, потому что теперь и у Антона подкашивались ноги.
Это сон. Чудесный сон!
Виктория отвела его в свой закуток, словно хотела заслониться шелковой ширмой от всего и всех.
– Садитесь на стул, я сяду на кровать. Ничего, если я сниму туфли? Ноги заледенели.
Села по-турецки (какая она, оказывается, гибкая!), стала растирать узкие ступни.
«Сейчас, – сказал себе Антон. – Нужно просто обнять за плечо и шепнуть на ухо: „Я тебя люблю. Я с тобой“. Как хорошо, что мы говорим по-немецки, а не по-английски. Ich liebe dich звучит гораздо нежнее, чем I love you – не поймешь, „тебя“ или „вас“».
Он так и сделал. Поднялся, сел рядом, обнял ее – и Виктория благодарно прислонилась головой к его плечу. Сказать он ничего не успел, она заговорила первой – на «ты».
– Знаешь, Антуан, я люблю его, я ужасно люблю его. Я раньше и не подозревала, что можно так любить. Когда-то думала, что люблю Реджи, я рассказывала, это мой жених, которого убили на Марне. Только то была никакая не любовь. Это я уже потом себе напридумывала и полюбила посмертно. Чтоб в собственных глазах выглядеть интересней. Реджи был славный, его ужасно жалко. Но, знаешь, я его почти не помню. С тех пор, как полюбила Лоуренса, я про Реджи почти не вспоминаю. Так, мелькнет кто-то в белом костюме, с золотой прядью, и ракетка подмышкой…
– С тех пор, как полюбила Лоуренса? – переспросил Антон.
– Про это я и хочу тебе рассказать. Тебе – можно. Мы тут в клинике всех обманываем. Мы с Лоуренсом не брат и сестра. Мы любим друг друга.
У Антона в ушах возник странный звук. Будто загудели рельсы, откликаясь на приближение поезда.
– Значит, твоя фамилия не Рэндом? – только и нашелся он спросить. – Нет, это невозможно! Ты подписывала договор с госпиталем как родственница пациента, и документ нотариально заверен!
– Родственница. И фамилия моя Рэндом. Но я не родная сестра, а двоюродная. Рэндомы – довольно разветвленное семейство. У меня кузенов и кузин не меньше дюжины. Лоуренса я не видела с довоенного времени. Знала, что он заболел, что его увезли в Швейцарию. Никогда им особенно не интересовалась, ведь в детстве мальчик на три года младше не представляет никакого интереса. Мне было семнадцать, взрослая барышня, а он кто? Щенок! – Она улыбнулась, и у Антона в ответ рефлекторно тоже растянулись углы рта. Гуд в ушах становился громче – поезд приближался, но сойти с рельсов было невозможно. – Когда закончилась война и стало можно ездить в Европу, я отправилась в путешествие. В Женеве навестила больного кузена – и мы полюбили друг друга. Я не думала тогда, чем это может кончиться. Если б я только знала, если б могла предположить, я бы сразу уехала. Но всё произошло так внезапно. Знаешь, ты пересекаешь какую-то невидимую границу – и вдруг словно рассеялся туман. Смотришь на знакомого человека, которого много раз уже видел, и понимаешь: это он, он, другого никогда не будет, и без него ничего не будет! Вот это со мной и произошло. С нами произошло. Я погубила его!
Она оттолкнула Антона, упала лицом в подушку и зарыдала. Узкие плечи тряслись, дрожали острые лопатки. Но прикоснуться к ней, чтобы погладить, утешить, Антон уже не смел.
Господи-боже, разве можно быть таким слепцом? Эти взгляды, улыбки, это электричество, от которого дрожал воздух, – разве бывает такой родственная любовь? И совершенно ясно, почему Рэндомы выдали себя за брата и сестру. Кузена с кузиной клиника не поселила бы в одной палате. Но… но разве Лоуренс в его состоянии способен любить?
– Почему вы говорите, что погубили его? – спросил он почти враждебно.
– Потому что прежде Лоуренс жил спокойно. Он относился к своему состоянию философски и умел ценить те радости, что были в его распоряжении: читал, размышлял, любовался природой. Он мог бы так прожить еще десять, двадцать, тридцать лет. Некоторые достигают старости даже с очень тяжелой формой стеноза! Но мы полюбили друг друга, и Лоуренс захотел, чтобы я стала его женой. – Виктория снова села. Посмотрела на застывшее лицо собеседника и, должно быть, решила, что он не понял. – Женой или любовницей – неважно, ты же понимаешь, что я имею в виду. Он сказал мне сразу, в тот же день, когда мы всё поняли… Помню слово в слово: «Такой я тебе не нужен. Я ни на что не годен. Если мы, как пишут в романах, упадем друг другу в объятья, мой дефективный мотор сразу заглохнет, и ты окажешься в постели с хладным трупом». Ты знаешь эту его манеру даже о самых ужасных вещах говорить иронически. Сразу после этого Лоуренс показал мне статью из цюрихского медицинского журнала, где обосновывалась возможность операции на митральном клапане. Вырезка лежала у него уже давно. Потом я узнала, что Лоуренс даже собрал дополнительные сведения об авторе, Куно Шницлере, и о его методике. Как следует всё обдумал и пришел к выводу, что время подобных операций еще не настало. Понимаешь, Антуан? Если бы не я, он бы жил так и дальше. Пускай в коляске, пускай инвалидом, но жил бы!
Она содрогнулась.
– Господи, как же я испугалась! Я умоляла, говорила, что мне ничего такого не нужно, что мы выше обычных отношений, что один его взгляд, звук его голоса мне дороже любых чувственных экстазов. А он сказал: «Любовь и благоразумная осторожность понятия несовместимые. Мы будем любить друг друга душой и телом. Инвалид и верная сиделка – это не для нас». Ты его уже достаточно знаешь, Антуан. Когда Лоуренс что-то решил… Он говорил: «За последние годы на наших глазах погибло столько молодых, полных сил мужчин, что с моей стороны было бы чудовищной вульгарностью цепляться за жизнь, которой во мне так мало, она едва сочится через мой скупердяйский клапан». И в конце концов мне пришлось смириться. Иначе он отправился бы к профессору Шницлеру один…
Немного помолчав, Виктория сказала еще:
– Теперь ты сам видишь: это целиком моя вина. И если… Если он умрет, я последую за ним. Это совершенно очевидно. Без него я жить не смогу.
За время этого мучительного рассказа – сколько он продолжался: пять минут? десять? – Антон будто прожил целую жизнь, беспросветную, состоящую из одних несчастий и падений. Негодование сменилось отчаянием, отчаяние – горем, горе – печалью, печаль – тоской. Каждая следующая эмоция была градусом ниже и тусклее предыдущей.
Сейчас он чувствовал себя дряхлым, разбитым жизнью стариком, не способным ни на какие сильные чувства. Разве что на жалость.