Ворошилов вышел из машины, сел на подножку, уставился в землю и закурил. Очевидно, хотел продемонстрировать: к тому, что последует дальше, я отношения не имею. Что мог – сделал.
«Логика ясна. Рогачов – человек чужой, скоро уедет, а Ворошилову с конармейцами дальше жить», – подумал Антон и опять, не в первый раз, поразился удивительной способности своего сознания в минуту опасности отвлекаться на несущественное.
Вообще-то в опасность не верилось. Даже если выпадет смертельный жребий, выведут из строя. И увидит Панкрат Евтихьевич, кто это. Вступится.
– Начинай! – махнул рукой Рогачов.
Человек в черной коже, сидевший спереди, упруго выскочил из машины. Распрямился, поправил портупею. Это был Филя Бляхин. Конечно, кто ж еще.
Подтянутый, прямой, он направился к правому флангу шестого эскадрона.
Стало еще тише, хоть, казалось, это уже невозможно. Каждый скрипучий шаг Бляхина был отчетливо слышен.
Четверо конвойцев двинулись следом.
– Первый!
Бляхин ткнул пальцем в грудь длинному и кривоногому бойцу, которого Антон знал в лицо, но не по имени. В шестом эскадроне он обычно ездил с флагом.
Опустив голову, правофланговый вышел. С него сняли ремень, увели.
– …Восемь, девять, десять. Одиннадцатый, выхо…! Куда?!
Филипп еще не договорил, а кавалерист, на которого он собирался показать, внезапно развернулся и побежал вдоль насыпи. Башенный пулемет коротко изрыгнул пламя: «Ты-ты-ты-ты!» Бегущий упал, покатился по земле.
Больше никто убежать не пытался.
Бляхин прошел вдоль всей шеренги эскадрона. В сторонке жались друг к другу восемь обреченных.
Настала очередь второго эскадрона. Антон уже посчитал, что стоит от начала девятым, и почти не нервничал. Думал только: сейчас поздороваться или лучше прикрыть лицо, чтобы Филипп прошел мимо и не узнал. Подойти к Панкрату Евтихьевичу можно ведь и потом, когда экзекуция закончится и строй распустят.
Первый в шеренге, знаменщик Кошаев, стоял с закрытыми глазами и шевелил губами. Неужели молится? Это Васька-то Кошаев, который в Милятине, просто так, зарубил попа?
Но Филипп прошел мимо правофлангового, ведя по лицам сощуренным взглядом. Увидел Харитона, что-то мелькнуло на курносом бляхинском лице, вроде бы таком знакомом, но обретшем суровую значительность. Не может ведь быть, чтоб в такой миг Бляхин улыбнулся?
– Первый будет этот! – показал Филипп на Шурыгина. – А ну, три шага вперед!
Харитон криво усмехнулся, покосился на соседей. Тряхнул чубом. Вышел.
– Бляхин! – Антон качнулся вперед, перестал закрывать от приятеля лицо. – Это я!
– Кто я? – сдвинул брови Филипп, подозрительно глядя на сине-багровую, с заплывшим глазом физиономию.
– Я, Клобуков!
– Антоха? – Подбежал, схватил за руки. – Живой? – И сопровождающим. – Считайте дальше сами.
Потащил Антона к автомобилю.
– Погоди… Пусть твои не уводят этого человека… – говорил Антон, оглядываясь на Шурыгина – того подталкивал прикладом в спину конвоец. Но Бляхин не слушал.
– Ну, Антоха, – всё повторял он, – ну, Антоха! Товарищ Рогачов! Глядите, кого я нашел!
До машины оставалось несколько шагов. Прошли мимо Ворошилова, который что-то сердито выговаривал мрачному комбригу Гомозе.
Панкрат Евтихьевич, исхудавший, с новой глубокой морщиной на лбу, с коричневыми полукружьями под глазами повернул голову.
– Антон?! Откуда? А мы тебя похоронили.
Толкнул дверцу, схватил за плечи, обнял.
– Я после Неслухова, пристал к 33-му полку… – объяснил Антон твердому рогачовскому плечу.
Сзади обиженным тоном бубнил Филипп:
– Я ж говорил, Панкрат Евтихьич, а вы меня корили… Ничего я его не бросал. Ты куда, Клобуков, в Неслухове подевался-то? Мы с Лыховым-покойником звали тебя, звали. Ни тебя, ни Ганкина не было.
– Я пошел прогуляться, никому не сказал, – начал оправдываться Антон. – А Ганкин вроде на месте был…
Бляхин быстро спросил:
– Чего это у тебя с рожей? Ну и синячина!
Рогачов понимающе кивнул:
– Пробовал остановить погром?
– Да… Панкрат Евтихьевич, там один боец… Вон тот, в бекеше, видите? Отпустите его, пожалуйста.
– Почему? – Рогачов посмотрел на Шурыгина. – Он тоже дрался с погромщиками?
– Нет, но…
По желтому лицу члена РВС прошла судорога.
– Тогда почему я должен освобождать его от наказания? Только потому, что ты его лично знаешь? – В запавших глазах вспыхнула ярость. – Может быть, предложишь вместо него расстрелять кого-то другого? Ты думаешь, мне легко это делать – расстреливать боевых товарищей? У меня сердце рвется! Но иначе нельзя! Надо восстановить контроль над армией. С этим сбродом мы Врангеля из Крыма не вышибем! Их учить надо. Жёстко учить, жестоко.
– Вы их так ничему не научите.
– Научим-научим. Намесим из грязи глину, обожжем в огне, вылепим кирпичи и построим из них Новый Мир.
– Псов, и тех учат, кого можно зубами рвать, а кого нельзя, – поддакнул Бляхин. – Понял, нет?
Но Антон глядел не на него, а на Рогачова.
Тот поднялся на подножку и стал смотреть, как проходит децимация. Порыжевшая кожаная куртка тускло поблескивала.
«Будто бронзовая статуя, – подумал Антон. – И это лучший из них! Самый лучший! Люди для него – глина. Какой Новый Мир можно построить, если лепить из живых людей кирпичи, а в качестве строительного раствора использовать кровь?»
Он развернулся, оттолкнул что-то говорившего Бляхина, пошел из каре прочь.
Сзади, от шеренги третьего эскадрона, доносилось:
– …Сорок первый – три шага вперед… пятьдесят первый, три шага вперед…
Мимо строя, мимо тачанок с нацеленными пулеметами, в пустое поле.
Там налетел холодный ветер, по лицу захлестал косой, гнусный дождь. Антон смотрел под ноги, на мокрую траву.
«Какой же я идиот. И некого винить. Буду расплачиваться весь остаток жизни. Мог жить в Европе, заниматься хорошим, важным делом… И обратной дороги нет. Цюрих остался в другой, бесконечно далекой вселенной… Нет, в другой исторической эпохе».
Сзади отрывистым злым речитативом ударило сразу несколько пулеметов. Антон сел на корточки, зажал ладонями уши.
«Это провал назад, в историческое прошлое. Отец с матерью думали, что распад империи – необходимая ступень общественного прогресса. А случился распад цивилизации. Как полтора тысячелетия назад, когда Рим захватили варвары. Рогачовский Новый Мир – это беспросветный мрак Средневековья. Когда-нибудь, наверное, Россия опомнится, вновь забрезжит свет, цивилизация прорастет через развалины робкой травой, возродится. Но не при этой жизни. Не при моей жизни.
Что же остается? Подобно монахам раннесредневекового запустенья, забиться в какую-нибудь келью, поддерживать там слабый огонек добра и разума, заниматься маленьким, но необходимым делом. И затвориться от внешнего мира, насколько это будет возможно.
А на склоне лет, если хватит мудрости и смелости, втайне от всех написать скорбную летопись глухих времен».