Она была в восторге от себя. Что ни день она, склонив голову к моему плечу, принималась рассуждать, что она уж думала, мол никогда со дна не поднимется, что она по жизни падшая, а тут появился я, прочитал ей до половины “Маленького принца”, сводил в батонический сад и вот уж она вновь тянется к солнцу.
“Я уверена что остольные нам толька завидовают, – писала она в своем Крюкове, – вить токих вернух друг другу людей очень мала может набереца процентов двадцать ну астольные восемдесят процентов просто “простетутки” конечно пол года назат я тоже была такая ну встретев тебя я стала совсем другим человеком. Вить ты помниш кокой ты меня подобрал больную, грязную, ворваных чюлках как бездомного щенка и вот спустя пол года кокой я стала благодаря тебе я стала похожа на человека. Эта проста в неземное щастья котороя подорил нам (Госпоть Бох)”
И это счастье? И это то, что я простил у Тебя, (Госпоть Бох)? Она несомненно была влюблена, это верно, и осуществление моей фантазии показало мне ту вечную ошибку, которую делают люди, представляя себе счастье осуществлением желания. Больше всего теперь, когда мне уже начало казаться (я повторяю с настойчивостью – казаться, решение еще не созрело во мне), что наши с ней отношения существуют не для вечности, она более всего полюбила строить планы. Ей вдруг стало казаться, что жизнь наша будет вечной, и не только вечной, но и вечно счастливой: “Вот я устроюся на работу. В этом деле я обизательно постараюся и тогда у нас будет ище лутша, а то тебе государство даст пенсию а мне нет и буду жить на твою пенсию”. Всякий раз, как мы с ней встречались, она радовалась, словно мы никогда не расстанемся и, казалось, бывала удивлена тем, что все-таки в следующий день я прощался с ней для какой-то своей, к ней не имеющей касательства жизни.
Подумать только, еще каких-то презренных пару месяцев тому я всерьез размышлял уехать с ней в большой провинциальный город – Воронеж или Белгород, бросить университет, рукой махнуть на диссертацию – гори оно всё огнем. Мне казалось прежде, что вся моя жизнь соединена в Робертине, что Робертина и жизнь – синонимы. И вот теперь свершилось нечаемое, и я не счастлив, я раздражен, я счастлив совсем другим – болтовней со студентами в Гиппократовом садике и на “Кружке” – (кто первый овладеет мной), я разбираюсь в экзистенциальных проблемах какого-то Дани Стрельникова, и с каким-то Степой Николаевым всерьез переживаю бодлеровский сценарий его юной жизни. А тот я, что жил до сих пор, куда он делся? Где она, моя любовь к Робертине, которая казалась мне сама жизнь, больше жизни? Где она?
(Озирается в поисках ея).
«Смерть богов наступает внезапно – она подобна волне смрадна, на мгновение смутившей летний зной”, – писала “Тибетская книга мертвых”. Моя любовь к Робертине умерла внезапно. Нет, не внезапно, скоропостижно, я все время путаю. Она умерла дня в три. День я проснулся и понял, что люблю ее меньше в половину, следующий – на четверть от вчерашнего, а потом я понял, что не люблю ее вовсе. Ведь по сути дела, в основе моего чувства к ней лежала нагая чувственность. Я любил ее красоту, а за красоту полюбил все негустое прочее. “Она глупа? – восхищался я, – тем более я люблю ее. Распутна? Я буду любить ее за это. Равнодушна ко мне? Я буду любить ее вопреки этому”. Ныне чувственность умерла во мне, ее смерть прокатилась волной смрада. Я стал равнодушен к Робертининому телу и перестал различать душу, вместилищем которой оно являлось. Я помню, как в одну из первых наших ночей я покрывал ее тело поцелуями (сейчас мне было стеснительно вспоминать это), а она, привычная к ласкам, равнодушно барабанила пальчиками по спинке дивана. Теперь же все поменялось, все! Моя половая жизнь приобрела качество скучного и необходимого отправления, которое я старался манкировать. Тем меньше она это видела! “Мне так нравится занимаца с табою любовью, а тагже потискать тебя по лоскать, поговорить, преготовить тебе пакушить постирать что нибуть тебе, погулять с табою, а самое главное мне нравица писать тебе письма. Арсик когда ты рядом сомной у меня столько появляеца инергии благодаря тебе мне хочица горы свернуть для тебя”.
Я ощущал себя совершеннейшим подонком, шельмецом. Что ли я не рассуждал про себя об ответственности перед любящими? О, как я люблю говорить об ответственности перед любящими! И ведь мне было что рассказать – и как умно и в поэтическом тоне. Что же мне было делать теперь с моими моральными концептами?
Нет, мне кажется, Ты все не понимаешь. Я знал, что любовь преходяща, я читал в книжках, мне в кино показывали, но у меня, Дашенька, милый Даша, ведь не было ничего такого. Бывало, что меня любили и я не любил, или любил, но мало. Или я любил, а меня не любили, а там, глядишь, и я остывал. Но такого, чтобы меня любили и я любил, такого не было никогда или было все как-то наперекосяк, на уровне чемоданов и зонтиков, в каком-то гнилом намеке, а вовсе не слияние душ, не обожествленное таинство тела. И вот сейчас-то только, в двадцать шесть годов, на излете молодости я впервые пригубил счастье любви, чтобы с отвращением отставить чашу. Я-то думал, что со мной этого не случится, я-то думал, что я иной, что я лучше всех, что я один вопреки всему миру этому поганому смогу любить, только дайте же мне любить, дайте!.. И вот уж нетрудное ярмо любви натерло мне холку.
Я сопротивлялся растущему во мне отвращению к Робертине. Я Богу обиновался любить ее до гробовой доски. Я помнил об этом. Интересно, а выполнил ли я хоть один из моих обетов Мировому Духу? Нет, правда, интересно. Я понимаю, сейчас некстати, но все же? Вот, например, в девятом классе, когда меня рвало портвейном, я же обещал, что, коли выживу, брошу пить. Нет, ведь обещал?
Ну да ладно, это другой, конечно, разговор, другой вовсе, навзничь другой, а покамест я маялся, чувствуя, что конец близок, и себя накануне конца полагал палачом. Тем трогательнее заботилась обо мне Робертина. Чем гаже становился я в собственных глазах, тем более приобретала она черты святости. Ты знаешь... странное дело... может быть, Ты скажешь, что я маньяк... Но мне показалось, что она стала напоминать Марину. Мне даже показалось, что она стала пахнуть, как Марина. Право слово – сюжет для Эдгара По.
«Знаешь Арсик, – писала она в кротости, – я потебе так сильно скучаю когда тебя нет рядом. Мне хочица за тобой ухажевать опстировать тебя готовить тебе вкусные блюда укладовать тебя бай бай хочется зделоть так чтоба утебя никогда не было проблем ни вчем. Ну нечего унас итак Арсик все хорошо. Единственоя я прашу тебя одивайся когда идеш на работу по теплея не застужай мой милой себя. И обизательно бири на работу что нибуть покушить хотябо бутерброды с маслом и сыром иычка свори себе штучке три. Если сыра и масло и яиц дома нет надо купить а мама с утра тебе и преготовит. Я уверина ты небося на работе целой день галодной ненадо мой миленький голодать вить тыжа у меня кот да еще усерийский значит должен кушить а то сил небудет мышей ловить. Вобщем слушой меня и делой так как я тибе здеся написала низостовляй меня и зо этих пустеков пережевать договорилися котярушка”.
Тут же a propos должен заметить для полноты картины, что маялся я собственной аморальностью ровно сутки в неделю, пока видел ее перед собой. Остатние же шесть дней, что я делил между студентами, я оставался католически морален – к восторгу жизнелюбивого Степы и угнетению мрачного духа Дани. Шесть дней я бывал самоуверен и жизни знаток, затем чтобы на седьмой схватиться за скудеющие кудри и завопить: “Боже, что за х...йня?! Боже, сделай все как хорошо, я все перепутал, у меня ничего не получилось!” Мне хотелось начать сначала, чтобы не было никакой Робертины, и вообще любви. Я же чувствовал, что вылюбился, что не надо мне больше ничего, что я насосался любовью, как клоп, что остались какие-то крошки – студентов прикармливать от Алеши Аптовцева до Фили Григорьяна (в алфавитном убывании), – так мне и не надо более.