Дальнейший рассказ Игоря представлял собой собрание мало связанных между собой историй, живописующий быт и нравы голубых. Я слушал, расширив глаза просвещенного европейца и демократа, эту антологию человеческой мерзости. Мог ли думать я, предполагавший сад зеленых гвоздик и храмы Антиноя, что тут гадость, гадость подлейшая, смрадная гадость. Ни веры, ни верности – где ты, голубиная верность? Если вили гнездышко простодушные натуралы, все было так мило – улыбка, голос, телефон, пожатие руки, парк культуры, шоколадка, а уж потом... постель. Ну как же без постели? У голубых же все было мерзостно иначе – при минимальной симпатии – постель. А поутру – чего желать? Ни парка культуры, ни пожатия руки, ни телефона. Так скажем, обратная перспектива отношений.
Игорь, страданиям которого я попервоначалу так сочувствовал, теперь вызывал во мне гадостные чувства. Он и сам был нисколько не лучше тех, кого изобличал. Только расцветив историю своей печальной любви, он принимался рассказывать про хуи, про ж...пы, про записки в сортирах, про свои столкновения с натуралами: “Ты девок наших не обижай, – повторял он свою угрозу с видимым удовольствием, – туфли наденем – шпильками затопчем!” И вновь про свое глубокое чувство, которое уживалось с чередой бесчисленных вороватых мальчиков без определенных занятий, про частый мордобой после постели, про заболевания мочеполовых путей. По лицу Игоря при этом расползлась какая-то гнусная улыбка, какой я прежде не видал на нем, и оно, это лицо, которое я находил красивым, вызывало во мне отвращение. Все пошлое, плебейское, что таилось в его чертах, стало очевидным и отталкивающим.
Я поднял с земли палочку и принялся чертить по жесткому снегу геометрические фигуры. Мне хотелось, чтобы автобус пришел поскорей и чтобы мы закруглили разговор.
Между тем народу на остановке прибывало. Подошла подвыпившая компания праздношатающихся – как видно, без намерения куда-нибудь ехать. Один из них, очевидный натурал, отделился от толпы и покликал Игоря:
– Ну что, петушок, поди сюда.
– Чего тебе? – спросил Игорь досадливо.
– Поди, поди, я тебе говорю, – звал ласково натурал.
Игорь неохотно встал и подошел. Натурал обнял его за плечи и, уткнувшись лукавой миной в его лицо, спросил:
– Когда долг вернешь?
– Какой долг? – спросил Игорь.
– А вот какой... – сказал натурал и с резкостью, необычной для пьяного, смазал ему в харю. Видимо, он сломал Игорю нос, потому что кровь хлынула обильно, заливши тотчас куртку. Игорь вывернулся и отбежал на пять шагов, движимый благоразумием (видимо, натурал был весьма силен). “Ты, блядь, петух, поди сюда!” – орал натурал, багровея рылом. “Серый, Серый, ты чего, ты чего, х...й с ним”, – пытались остановить его приятели. “Нет, ты, блядь, петух, поди сюда!” – ревел натурал, в то время как Игорь завернул за остановку, пройдя сквозь женщин с кошелками (разумеется, ничего не замечавших).
Я, удивительным образом не описавшись, тявкнул жалко в сторону натуральной туши:
– Да что вы себе позволяете?!..
Мне захотелось быть дома у мамы. Вся моя жизнь пронеслась у меня перед глазами.
Некоторое время натурал поводил налитыми кровью взорами, словно не понимая источник звука. Мало-помалу он настроил фокус, и помутневшее зеркало его души отразило мою тщедушную фигурку.
– А ты кто такой? – сказал мордобоец и сделал пару шагов в мою сторону. Этим он не сократил расстояния, нас разделявшего.
– Серый, Серый, брось их, пойдем, – кричали ему.
Серый вдруг как-то весь пообмяк, ссутулил плечи и, махнув рукой, сказал то ли мне, то ли a par :
– Ну вас на х...й, – и пошел своей дорогой, догоняя компанию.
Я нащупал взглядом Игоря, скрывшегося в толпе.
– Что, ушел? – спросил он меня, гнусавя разбитым носом.
– Ушел, – кивнул я.
– У меня сильно нос разбит? – спросил он.
– Сильно, – сказал я и, достав мамин платок в розочку, стал мочить его в надтаявшем снегу.
Я отирал кровь с лица Игоря, как добрый самаритянин, а сам малодушно стыдился, что я с ним, что в руках у меня дамский платочек, что я так забочусь о нем, словно мы с ним “друзья”, как там говорится. “Люди смотрят! – думал я, – Люди видят!” Женщины с кошелками стояли непроницаемые.
Я доехал до Серпухова один, к облегчению души. Возвратный путь в Москву показался мне против обыкновения странно долгим. Как ни силился я настроить воображение на приятные темы, поиграть в студенческие имена, помечтать о доцентском звании, всё мне в голову лезли увечья мира: философская любовь, которая на поверку оказалась заурядным блудом, ей противопоставленное духовное здоровье натуралов – сивушное, с рачьими глазами. С какой стороны ни приглядывался я к миру, всюду открывался мне вид совершеннейшего убожества и непристойности.
Столкновение Игоря с Серым горестно задело мою ранимую душу. Я редко бываю свидетелем насилия, отчего не утратил способности не то что сострадать, но быть взволнованным через вид драки. Вот и сейчас я многократно повторял в памяти мельчайшие элементы сегодняшнего дня, ужасаясь и благодаря небеса, что мне не суждено было оказаться сегодня ни битым, ни смешным. Я размышлял, что если бы натурал Серый не остыл столь внезапно, – не стало бы сегодня меньше одним студенческим кумиром? Что бы я делал, подойди Серый ближе? Покорно ждал, покуда он выкрошит из моего рта дорогостоящий протез? Или, презрев закон чести, спасся бегством, терпя насмешки? Вообще-то, за всю жизнь меня никогда не били. Один раз лучший друг сунул в репу по пьяни, да и всё. Тем страшнее мне казалось оказаться в унизительном положении случайной жертвы уличного происшествия. Село Крюково, дом Робертины, едва защищенный хлипким замком, виделись мне теперь агрессивно чужими.
Должно быть, с этого дня, хотя точно я и не знаю, мое чувство к Робертине стало клониться к закату.
IX
Прекрасный незнакомец шагал, как молодой титан среди племени карликов, которые боязливо-восторженно взирали на его красоту, и украдкой, словно запретным плодом, любовались профилем его лица; когда же настойчиво ищущий взгляд этого человека, которому, быть может, показался бы тесен весь вольный эфир, отбросив гордость, встречался вдруг с моим взглядом, то бывала чудесная минута; но мы, вспыхнув, смотрели друг на друга и шли своей дорогой. Гельдерлин. “Гиперион”.
Между тем в театральном училище я шел по победному пути. Курс “хороших мальчиков” был отозван на подготовку к творческому экзамену, зато мне предстояло новое знакомство – с полумесяцевым опозданием приступил к изучению зарубежной литературы курс “бездарных мальчиков”, как определил его друг Хабаров. Первое знакомство я бы не назвал удачным, иначе говоря, я был неудовлетворен и весь день злился. Отвыкшие учиться и, видимо, от природы нерадивые, на мою лекцию пришли трое. Я с тоской тянул время, в расчете на то, что подойдет еще хоть кто-нибудь, пусть хоть самый завшивелый. Не было никого. Я досадливо курил. Мне читать лекцию троим – это все равно, что пахать на “пежо”. К тому же и те трое, что пришли, были, прямо сказать, не свежак. Одна была всклокоченная дама с сонным и злобным выражением лица – она показалась мне некрасивой, хотя, возможно, я был не прав. С самого начала я предубедительно негативно к ней отнесся, и, как впоследствии оказалось, интуиция меня не подвела. Это была Наташа Селиванова.
Был еще мальчик, старший двадцати лет, простой и располагающей наружности. Как Ты знаешь, моя крайне слабая память на имена, осложненная недолгой памятью на лица, играет со мной шутки – мне он показался знакомым. Я почему-то решил, что мы с ним вместе отдыхали в Греции и что его зовут Костя. От этого я дарил ему приветливый взгляд и неопределенно кивал. Он тоже кивал мне с робкой вежливостью. Его кивки ввели меня в еще большее заблуждение, так что еще некоторое время, до самого конца занятия, я полагал, что это Костя из Греции. Его звали Женя Еськов.