Литмир - Электронная Библиотека

Счастье моей любви к юридическому лицу – несомненное счастье – заключалось в том, что, влюбленный во всех и ни в кого конкретно, влюбленный чувственно, но на фрейдо-платоническом уровне, на уровне снов, грибов, зонтиков, чемоданов, кружек, домов с балконами и без балконов – я не боялся ни заблудиться в этой привязанности, ни потерять ее. В самом деле, я играл в имена – я шел улицей и говорил себе: “Маша...” и представлял изгиб юной шеи Маши Куликовой; “Катя”, – и Катя Тарабукина, умная, как мужчина, красивая, как луна, вставала перед моим духовным взором. Точно так я представлял себе Тимошу, Филю, забавляясь многообразием имен, их непривычностью. Как хорошо, легко было любить их пасторальной светлой любовью, тем паче, что сердце мое, как прежде, было обречено Робертине.

VIII

Откровенно тебе скажу, не люблю я гомосексуалистов. Конечно, с моей точки зрения, они вольны жить как хотят, но не нравятся они мне. Р. Олдингтон. “Смерть героя”.

Качество моей любви к Робертине изменилось. Я не стал любить ее меньше, но я стал уверенно спокоен. Если прежде я заранее настраивал себя в канун встречи на нечто ужасное, на страх быть обманутым, обнаружить забытую чужаком шляпу, то теперь я нес в себе какое-то приятное тепло на уровне грудобрюшной преграды. О чем бы в своей жизни я ни задумывался, все казалось мне равно удачным. Я был любим всюду и повсеместно. Меня любили в отделе аспирантуры за грамотно составленный план работы. Меня любили на кафедре в педагогическом за то, что я уже одиннадцать лет веселил коллег своими прыжками. Дома меня любила мама, как любила она меня всегда силой природного закона. Меня любили старые друзья по давней привычке и от лени любить кого-либо еще. В арбатском унынии, среди маек, подушечек, стаканов, меня любила Марина Чезалес, оттого что, раз ошибшись во мне, не находила, как это исправить. Меня любили новые ученики, потому как я был человек свежий, загадочный, любящий их возвратно и готовый играть в любые детские игры. Меня, как обычно, любили женщины, дети и домашние животные, покорные моему неиссякаемому обаянию. Наконец, меня любила Робертина, взятая измором. Я так долго любил ее, так неприкрыто страстно, так жалостно страдал, что ее сердце – до сей поры самое здоровое из сердец, несмотря на порок мейтрального клапана – раскрылось. Я был засыпан каллиграфическими письмами: “любовь похожая на сон щасливой зделола наш дом и вопреки всем этем снам пускай некончица любовь. Вотокие Арсик слова которые косаюца нас стабою я думою что ты Арсик таковожа мнения”.

Ее чувство ко мне приобрело какой-то истерический характер. То ли науку любви она постигала, глядя на меня, и восприняла нервное буйство, в котором я пребывал с первого дня нашего знакомства, за норму отношений, то ли действительно была влюблена, только день ото дня проявления ее страсти становились все более откровенными. Она могла долгие минуты разглядывать мою руку, силясь постичь ее совершенное устройство, то вдруг она становилась необыкновенно весела без причины, все искала, что бы мне подарить из своего жалкого скарба. А вдруг глаза ее наполнялись слезой, она обнимала меня, уронив голову на грудь и тягостно вздыхала. Она стала готовить, хотя сама ела мало и без интереса – все смотрела, как я ем. Ее внимание ко мне стало приобретать утрированные формы. Так, например, она наказала, чтобы я, оправляясь в туалете, не смел закрывать дверь. Не знаю, уж что за мысли рождались в ее увечном мозгу, но она припадала к щели глазом и дышала сладострастно, а однажды, не выдержав, ворвалась в туалет и, словно потеряв голову, взялась с нежными словами целовать мой писающий “крантик”. Мне было ужас как неловко, я боялся забрызгать ее, а остановиться в писанье не мог. Потом я стыдился своего стыда – ведь сколько раз в одинокой постели пубертата я мечтал, потея, об извращенных, всё дозволяющих ласках, и вот теперь, вместо того, чтобы, как Микки Рурк придумать какую-нибудь порнокомпозицию здесь же, на клетчатом полу в сортире, смутился душой и запросился кушать, лишь бы избежать неловкости.

Пожалуй, мы уравнялись с Робертиной в нашей любви. Мое чувство к ней стало, хвала небесам, спокойнее, она же вступила в новое для себя состояние первой влюбленности – непривычное и сладкое.

Приехав к Робертине где-то на исходе марта, я не застал ее. Дверь была раскрыта, на столе под крышкой стояла еда – очевидно, меня ждали. Я разделся и присел покурить к окошку. Там, откинув польский тюль, я увидел ее, мою любимую, на грядках. Снег только что стаял, баба Поля поскользнулась и теперь, хохоча красным лицом, сидела на попе, бессильная подняться. Робертина, пытаясь быть устойчивой и тоже смеясь, тянула ее за руки к себе, но старуха была тучной – поднять ее не удавалось. Здесь же вблизи, брезгливая до сырой земли, переступала лапками кошка Пепси-кола. Две грядки были вскопаны несмотря на раннее время, и по смеху женщин угадывалось, что они воодушевлены продолжать. Я, затаясь, смотрел из-за тюля, и мне было словно самому себе завидно – не знаю, как сказать – что эта женщина, Робертина, – моя, то есть совсем моя, как брат-идиот из мечтаний, как другие персонажи детских грез – совсем моя, без страха потерять. Когда я сейчас пытаюсь припомнить самый счастливый, без боли, миг романа с этой слабоумной камелией, я думаю, что неложное счастье было только в тот миг, что я подглядывал за ней из-за портьеры.

Она вернулась раскрасневшаяся, с руками в земле, с Пепси-колой подмышкой, полезла целоваться, ласкаться, вынула из стола очередной подарок. На этот раз то была не покупка – своими руками Робертина вырезала из пачки “Вискаса” портреты пушистых котов, наклеила на картон, обвела фломастером и надписала: “Муся и Васса”. Муся и Васса были мои кошки, не имевшие никакого портретного сходства с изображенными. Робертина, перебивая себя, в необычной для нее быстрой манере речи стала выкладывать последние новости, касательные сельского хозяйства, завхоза Толика, голубого Игоря и прочих. Кабаков получил выговор за пьянку, баба Поля дарит лук на рассаду, у Игорева отца рак желудка, Кабаков обещал списать и подарить мне новую машинку “Роботрон”, но это она его уговорила, так что, можно сказать, это от нее подарок, она посадила ревень, но баба Поля говорит, что есть его можно только со следующего года, Игорь подрался со своим любовником, педовка сраная, приехал к Кабакову жаловаться, а Толик ему возьми и скажи: “Пока сто тысяч не вернешь, которые у меня со стояла сп...здил, чтоб тут не появлялся,” – и поди теперь разберись – с одной стороны, Кабаков как перепьется, так начинает орать, что его обокрали, а Игорек только и ищет, что склындить, тоже верно; на то несмотря, хорошо бы купить удобрения, только химические, потому что с г...вном она возиться не будет; ну, и так далее.

Я слушал эту воркотню, развалясь на кровати и любовался ее разгоряченным, привычно красивым лицом. По временам, видя, что кумган ее красноречия показывает дно, я задавал вопросы, с тем, чтобы подпитать ее щебет. Постепенно я, удалясь мыслями от столь занимавшего меня театрального училища и его обитателей, втянулся в ее рассказ, вживе представил себе и Кабакова и Игоря, которых давненько не видал (мне даже показалось, что я чуть соскучился по них, что было, конечно, неверно).

Впрочем, у меня была возможность увидеться с Игорем прямо сегодня – он зашел ввечеру – все так же угрюмый и замкнутый. Несколько раз он, правда, принимался рассказывать что-то, и получалось довольно смешно. Но, не доходя до кульминации, он обычно умолкал. Он только что занял второе место на областном конкурсе парикмахеров – это было достижение, согласись, для двадцатилетнего мальчика из предместья Серпухова. Но, по многому судя, сердце его было не готово радоваться новой чести, занятое другим. Он был влюблен, и, хотя мне неприятно было думать, в кого он влюблен, и каким образом он влюблен, и как выглядит эта любовь со стороны, я, тем не менее, проникся к нему симпатией, чувствуя родственную натуру. В конце концов, я (будучи демократом и просвещенным европейцем) весь мир людской поделил бы на два пола – на любящих и любимых. Все прочие половые различия кажутся мне губительной иллюзией. Одни, как я, например, созданы любить, другие, коих тоже немного – быть любимыми. Я сейчас подумал, что, конечно, наибольшую массу составляют вовсе бесполые, которые и сами-то любить неспособны, и которых любить за позор сочтешь. Но этакой мрази в моей книжке не встретится.

59
{"b":"211872","o":1}