– Он не должен был меня пороть, – говорил Степа и улыбался.
Мы сидели в “нашем” саду, то есть в том, где обычно пили пиво со Степой – во дворе поликлиники “Гиппократ”. Потом, просто, появился другой сад, где я пил пиво с другим мальчиком, но об этом я расскажу после. Я сидел на качелях, поверх Степиной рубашки из лиловых и зеленых полос. Не помню, отчего Степа подложил ее под меня. То ли от холода, то ли скамья была нечиста, но я тихонечко покачивался с мелодичным скрипом, и лилово-зеленые рукава колыхались, вытянувшись к земле.
Потом папа с мамой развелись. Накануне перед тем папа поставил спектакль. Мама в нем танцевала покинутую женщину, он – неверного супруга, а его любовница – счастливую победительницу. Мама единственная в театре не сознавала своего унизительного положения. Когда измена открылась, мама хотела наложить на себя руки и стала пить сонные пилюли. Тогда Степа, уже подросток, движимый тем иррациональным и редким умом, который зовется интуицией, позвонил ей в приливе сыновнего чувства, и мама, расплакавшись, пошла в ванную, засунула в глотку тонкие нервные пальцы и принялась мучительно, вздрагивая балетным телом, тошнить. Так она осталась жива.
Отец между тем женился вторым браком и вполне благополучно. Возраст не позволял ему танцевать, как прежде, и он весьма прославился как постановщик – сначала в провинции, затем в столицах. Кроме жены, дочки, балета, папа увлекся виртуальной реальностью, и вскоре переселился вовсе в компьютерный мир. Казалось, он проживает пробуждение, завтрак, прощальные наставления супруги, рабочий день, обратный транспорт, ужин – лишь затем, чтобы ввечеру сесть за монитор и двинуть русские полки на печенегов, а хочешь – на половцев или французов, или же можно выстроить цивилизацию, покорить сопредельные Германию и Китай, с воздуха пальнуть по вражескому крейсеру, чтобы гнусавый бортмеханик сказал: «Destroy !” Ах, он, конечно, любил и жену, и дочь, и Степы тоже, и, надо думать, Степина мама не совсем исчезла из его сердца, но что-то изменилось в папе. Словно корабль его жизни, едва видный с берега, повернул в обратный путь. Нет, он еще вполне молодой человек, но что-то там у него... не знаю... «Destroy !”
Степа между тем входил в пору возмужалости. О себе ребенке и отроке он вспоминает теперь с нескрываемой и искренней неприязнью. С приятелем Бабичем он ходил по вечернему Днепру, выискивая засидевшиеся компании, влюбленные парочки, одиноких встречных и с приятелем Бабичем бил всем морду. Ну, и сам получал, как должно. То был закон мира, и другого закона Степа не ведал. Как-то он показал мне фотографию своего пятнадцатилетия. Самодовольная полная харя с разбитым глазом, волосы ежом, глупые мускулы бугрятся под расстегнутой рубахой. Видимо, Степа действительно имеет основания недолюбливать себя на пороге жизни.
К счастью, ему встретился заядлый физкультурник – стало быть, авторитет – тренер Саша, вообразивший себя греческим философом оттого только, что предпочитал однополую любовь. Не без тайного умысла он принудил Степы прочитать великих язычников. И юноша с восторгом неофита рухнул в Платона. Прежде он не думал усладить душу яствами философии, не ведая, каковы они на вкус. Теперь же, не зная, с кем разделить свой трепет, он следил за мыслью Аполлодора и готов был орать от восторга. Но вот появлялся Федр, и Аполлодор предавался забвению ради нового мыслителя. Однако, Федру на смену следовал Эриксимах, дальше – больше, и когда появился Сократ, Степина мысль дошла до состояния экстаза. Степа привязался к Платону всей душой, хотя и обманул ожидания тренера Саши. Платон был, конечно, друг Степе, но истина, все-таки, оказалась дороже. Степа любил женщин. И не просто женщин. Он любил блядей.
Нет, я, быть может, неверно выразился. Он любил не самих блядей, он любил блядские натуры. Часто, сидя в “нашем” садике за пивом, Степа в видимом сокрушении раскладывал мозаику воспоминаний. К двадцати годам он уж трижды оповещал друзей, что женат, перебирался на дом к очередной возлюбленной, входил в теплый контакт с ее родней, делал ремонт, с тем, чтобы с горестью убедиться, что супруга его, конечно, любит его и верна ему, но не ему одному. Что делать?! Степа страдал, расставался, но, рассуждая с сократической логикой, приходил к выводу, что сам того искал. Не мог же он, в самом деле, рассчитывать, что, связавшись с девицей не легкого, но, скажем, облегченного поведения, он перевоспитает ее и приведет к высокой морали? К тому же – вот вопрос – случись невозможное, не прискучил бы Степа этой новой тощей добродетелью? Сколько девушек, чистых душой, с большим и вакантным сердцем ждало его любви – вышивало, матово блистало вязальными спицами, читало Толстого, ложилось спать не позднее девяти, в надежде стать любящей супругой и заботливой матерью. Почему они не впечатляли Степы? Кто мог ответить на этот вопрос, кроме старикашки Фрейда с его “Любовью невротиков”?
Окончив школу (не без труда), Степа поступил в Днепропетровское театральное училище – можешь представить степень убожества. О Москве тогда и мечтать не приходилось. И вдруг – н a тебе, оказался в Москве и с такой помпой. Он был несомненно талантлив, Степа, это читалось в его взгляде, манерах (на сцене я его тогда еще не видел). Да-да, он был талантлив, нет сомненья. Он-то в этом сомневался, он и сейчас сомневается, дурачок, но мы-то знаем. Сам себя он зачастую сравнивал с Бодлером. Тот тоже был талантлив. И любил блядей. И еще, оба переболели сифилисом.
Гуляя со Степой, ловя сигаретой огонь его спички, я как-то весь инаковел, казалось мне, словно я испускаю мерцающие флюиды радости. Да, впрочем, не с ним одним. Я как никогда был открыт всем дружбам. А столько было кругом таких дивных, таких милых лиц, что руку протяни, и вот уже ты обласкан новой симпатией. Сны мои наполнились студентами. То мне грезилось, что я об руку иду с Катей Тарабукиной (смешная фамилия) по шоссе – долгий сон, иду по шоссе – и более ничего. То я видел грустного юдофоба Кошмина в поезде Москва-Армагеддон. Воспитанники доц. Рожкина кишели, просачиваясь в мои видения нескончаемым потоком. О, какие сны! Было где психоанализу порыться – несомненно, моя любовь к студентам имела половой характер. Но, во-первых, я не боюсь этого, во-вторых, не было смысла скрывать. Я так очевидно радовался каждой, каждому из них, как может радоваться любящий любимым. Да, я был влюблен. Я был влюблен во всех в их совокупности. Романы с физическими лицами отошли в прошлое. В моей жизни зарождался принципиально новый роман. Это был роман с юридическим лицом.
В письме к кукловоду Ларисе (мы переписывались) я признавался со счастливой искренностью:
“Милый друг, мои отношения с новой работой не выразить в слове “любовь”. Наиболее подходящее слово в этом случае – “страсть”. У меня такое ощущение, словно я попал с пыльной клумбы перед зданием райисполкома в ботанический сад Академии наук. Если раньше моему сердцу были милы две-три робкие маргаритки, чудом пробившиеся сквозь сплетения сорняков, то ныне я гуляю тенистыми аллеями среди асфоделей, крокусов, желтофиолей, анемон – цветом, ростом их любуюсь. Однако я знаю, что можно упиваться их ароматом, но рвать их нельзя. Если бы ВТУ им. Комиссаржевской было женщиной, я бы сделал ей предложение, и, думаю, что она приняла бы его. Увы! Оно – не женщина, да и мои сердце и рука не так уж свободны, как хотелось бы думать. Одно я знаю наверное: надо жить не влюбляясь, а не то весь этот нежно (или страстно?) любящий меня мирок может рухнуть.
Жить в близости от красивых, благородных, талантливых людей небезопасно. Я – словно дервиш, бесстрашно идущий по угольям. Однако вера в собственную неуязвимость может покинуть меня, и мне доведется ах, как обжечься. Но, во всяком случае, до сей поры я еще не влюбился (имею в виду, со всеми потрохами, потому что на уровне легкого вздоха я влюблен в каждого). Идучи по улице, я развлекаю себя тем, что припоминаю их лица и вслух произношу имена. А какие они провокаторы! Они говорят мне, что любят меня (именно так!), они обнимают меня, кладут мне руки на плечи – о Боже, Боже – как целомудренны и нелепы! А я сам себе кажусь старенькой дурой-учителкой, со съехавшим на сторону пучком, из которого торчат шпильки-невидимки, в очках с двойными стеклами. И в их “мы любим вас” мне чудится: “А вот наша Мария Ивановна, сейчас она уже выжила из ума, но она научила нас читать и писать”. О горе, горе! Но какое сладкое горе!..”