Литмир - Электронная Библиотека

«Еще! Еще!” – призывал я, подходя к расписанию занятий – мне предстояла лекция на курсе “бездарных мальчиков”, как определил я его для себя. Это была так называемая “Половцевская студия”, к которой я, из одного называния исходя, отнесся с заведомым пренебрежением. Покойный Евг. Рубенович всегда был мной числим за человека глупого и бездарного, мир его пуху, хоть и очень доброго. Доброта его, однако, очевидна мне не была, потому что я никогда не был с ним знаком, а бездарность его устрашающе вопияла. В годы его царствования театр Вахтангова более чем какой иной удовлетворял старинному слову “позорище”. Хотя добрый человек был, добрый, прости Господи, вот и мама моя говорит, что добрый – ей довелось с ним работать в ВТО.

Занятия на Половцевском курсе отменялись. Это было ошеломление, и не скажу, что из приятных. Ты ж понимаешь, – стоило мне воровать смарагды и душиться “Харли Дэвидсоном”, чтобы прочитать одну хилую лекцию. Я был в кураже, мне хотелось очаровывать, покорять юные сердца, а покамест только и было у меня на счету с десяток Собакеевцев и синеглазая девица, которую я не знал по имени и забыл с лица (но Ты понимаешь, что это была Воронцова). У Половцевской студии был показ, а на время творческих показов студенты снимались с занятий. Мне это показалось возмутительным нарушением учебного процесса, но с течением времени стало забавлять – студенты носились в смятенных чувствах, а я жирел, грыз яблоки, курил с двоечниками и вообще, чувствовал себя на подъеме. Мне не приходилось ничего делать, и, тем не менее, все мне бывали рады. Всегда мечтал о синекуре.

Таким образом, знакомство с Половцевской студией откладывалось. На показ я не пошел – мне было интересно смотреть на знакомых, на Собакеевцев, например. Что такое показы в театральном вузе я знал не понаслышке, такая же херня, как наши курсовые или дипломы. Редко что попадется стоящее. Поэтому я, чтобы не портить себе удовольствия, положил сначала полюбить своих студентов, а потом уж сердце скрепя смотреть их потуги.

Покамест я встретился с ингушами и корейцами, о которых знал через Хабарова. Все мне показались весьма красивы, но, пусть я интернационалист, цветных студентов не люблю. Ингуши были слишком невежественны, а корейцы слишком скверно знали язык, чтобы я мог распоясаться речью, как мне нравится. С корейцами мне была одна забава – переводить их не запоминающиеся имена на русский: “Скажите-ка, что вы думаете о реализме, Высокий Красивый Дракон?” – спрашивал я мрачного Чёй Ён Джина. Или же обращался к Чёй Хе Вон: “Почему же вы ничего не читаете, Благородная Красивая Девочка?” Другой потехи у меня не было, так что я в скором времени прискучил корейцами.

Но уж если мне говорить об истинных потрясениях души первого времени, то Ты понимаешь, речь пойдет о князевцах, о Степе Николаеве, о Григорьяне паршивом.

Слушай, я Тебя еще не утомил? Я уж, право, и не знаю, стоит ли мне огород городить. Это мне всё в радость вспоминать их, запоздало признаваться в своих старчески-бессильных чувствах, но Ты-то причем? Что Тебе за радость, друг мой, друг мой, читать про все про это? Кто они Тебе сейчас, кто они мне... Увы, как скоротечно время!

Но тогда я об этом не думал.

VII

«Бедняжки, до чего же некрасивы”, – подумал я разочарованно и искренне. Я так отчетливо помню это разочарование, что не могу не написать о нем. Ты знаешь, я в детстве, и большую часть отрочества видел незнакомые лица несомненно уродливыми. Оттого в детстве я не боялся и не стеснялся только очень красивых людей. К прочим я приглядывался с опаской и недоверием. Потом, правда, я приноравливался к людскому уродству и находил друзей не только среди красавцев и даже преимущественно не среди них. Но я помню наверное, да-да, наверное, что одним из тягостнейших впечатлений была внешняя уродливость человечества. В процессе созревания способность во всем углядывать безобразие притупилось, и сейчас я, напротив того, при первой встрече вижу в людях больше милых черт, чем впоследствии при близком контакте. Сейчас, желая оправдать то первое разочарование в курсе доц. Рожкина, я придумываю, что, верно, я воспринял моих новых учеников с открытостью детской души, отчего и всплыл тот инфантильный комплекс. Но это уже теперешние придумки, в самом же деле я только и успел подумать: “Как же некрасивы, бедные”, – и заняться лекцией.

До меня им читала дама с факультета журналистики МГУ (позор университета, уж чем-чем, а факультетом журналистики МГУ не приходится гордиться). Она, устремя глаза в одну точку, вразвалку гнусила монотонный текст с протяженными цитатами, подтверждающими владение английским языком. Она продержалась месяц, после чего исчезла без объявления причин. Ее место заступила белокурая аспирантка, читавшая лекцию с листа. Ее извели Собакеевцы умным взглядом. Стоило девочке оторваться от листка, как она дрожащими глазами встречалась с пристальным и строгим взором курса. У нее открылась астма, ее увезли в больницу. Так что романтизм пролетел к чертям собачьим. Узнав о том, я долго смотрел в окно, опершись кулаками о стол, втянув в плечи голову. “Вот ведь оно как в жизни-то бывает! – говорил мой вид курсу доц. Рожкина, – Нет нынче на романтиков моды. Как мне жить в этом мире чистогана и наживы?” Решено было, что я начну читать с романтизма, то есть с того, что больше люблю, а там, волей Божьей, доберемся до реалистов. И я в привычной лихорадке застрекотал про немцев, про голубой цветок, про всю эту херь, которая тяжелым колесом прокатилась по моей жизни.

О, я совершенно великолепен, когда читаю романтиков. Вот если, к примеру, мне доводится заплутать в средних веках или Новом времени (в которых я весьма слаб, Ты помнишь), семестр тянется нескончаемо долго. Я чувствую себя неудовлетворенным, у меня развивается бессонница, я становлюсь раздражителен, резок, громко разговариваю с мамой. К тому же я боюсь Шекспира и Гете и никогда про них не читаю. Я малодушно симулирую, беру больничный, прошу, чтобы меня заменили, но перед Шекспиром я чист – не было ни единой лекции про него. С Гете хуже, здесь у меня рыльце в пушку, раза два я брался говорить про “Фауста”, пришел к выводу, что Гете велик. Потом несколько дней не мог есть от стыда. Но уж добредя до девятнадцатого века, к моим маленьким занудным романтикам, я чувствую себя совершенно в своей тарелке. Разумеется, куда больше собственно романтиков, мне нравится читать про них лекции. Но уж тут мне есть, где развернуться. Уж кто-кто, а я знаю, что сказать про мистическую идею, про недостижимый мир мечты, про романтическую любовь, про дружбу опять же...

Да, романтическая дружба. Я искал романтической дружбы.

И вот я, в апофеозе моего величия, оплетясь ногами о стул, подъяв горе длани, словно посылающий проклятия жрец, вопиял об одинокой обреченности души (по Фихте), когда дверь распахнулась и в обиталище харит вперлись паршивые телевизионщики, знаешь, с той типичной телевизионной развязностью, когда спрашивают, можно ли войти, а сами уж разматывают бухты, подключают “лягушку”, бранятся меж собой не снижая голоса. Глагол замер в моих устах. “Интересно, – подумал я, отирая лоб тыльной стороной ладони, – лысина не блестит?” Я откинул голову и принял непринужденную позу. При этом мои члены сковал ледяной зажим похлеще трупного оцепенения. “Вот она, слава, вот они – почести!” Мне хотелось спросить, когда и по какому каналу я смогу насладиться видом собственной персоны, но гордость спутала мою речь. Юный журналист – худой, лобастый, черноглазый, с кудрями, связанными в пучок (я уже видел его давеча в холле) – задавал вопросы, один другого дурнее (“Ну истинный телевизионщик,” – подумал я), и только моя находчивость сообщала интервью какой-то смысл. Я настолько воспарил на крылах гордыни, что ей-богу, мне не слабо было прочитать лекцию про Гете.

Телевизионная бригада поблагодарила меня за участие, с визгом и хохотом выбежала вон. Я обвел взглядом аудиторию.

– Господа, – сказал я серьезно, – Мне удивительно, что вы смотрели в световой прибор. Это непрофессионально. Ведь вы же... – я сделал паузу, чтобы сказать увесистую банальность, – ...актеры!

56
{"b":"211872","o":1}