«Ну вот, – подумал я, – вот и настал час расплаты. Мальчик вырос и стал моим студентом. Он образует против меня унион. Мне будут подкладывать кнопки, воровать журнал, рисовать про меня гадкие картинки. Кто мог знать? Кто мог знать?” Я решил ни за что не выдавать себя (все-таки прошло пять лет, быть может, он позабыл меня). Если спросит, скажу, что у меня есть брат. Еще скажу, что этот брат скверный человек, и я с ним никогда не дружил.
Я наконец поздоровался с Колокольцевой, скользнув по лицу Дэмиана равнодушным взглядом, как по незнакомому. Он ответил мне тем же. “Прикидывается”, – подумал я подозрительно.
Мне пришлось сделать несколько глубоких вздохов и хрустнуть пальцами, чтобы вернуть себя в прежнее самосозерцательное настроение. “Да-да, все-таки я абсолютно прекрасен... – говорил я себе рассеянно, – Но где же двадцать третья аудитория?” Я послонялся вверх-вниз по лестнице с озабоченным лицом. Мне казалось, что все смотрят на меня с любопытством, и всячески старался оправдать свое бессмысленное брожение. Драные двери лекционных кабинетов были не нумерованы. Я робел спросить у редких прохожих (всё преимущественно мужского пола), а оттого волнительно потел руками. “Ну же, решайся, придурок, – сказал я золотому пупу, – Сколько можно сиси мять? Спроси вон у той девахи”.
О господи, что же я не помню-то ничего? Как же все начиналось?
Из отчета студентки Светланы Воронцовой.
Приветствую Вас, Друг и Учитель, да, да сударь, это я про Ваше скорчившееся над рукописями и заросшее бородой существо. Ох, и умеете же Вы давать непосильные задачи! Просто хлебом с луком не корми, а дай что-нибудь трудноватенькое предложить окружающим. Хотя, в этом есть определенное преимущество. Вы даете “человечкам” почву для роста.
Пожалуй, пора прекратить пение дифирамбов, иначе лавровые венки заполонят весь дом, а сей благородный вид растения не переносит хождения по нему ногами.
Итак. “Все началось так давно...” – как было сказано Л. Кэролом. Сразу предупреждаю, что пространственно-временной кретинизм – это одна из моих добродетелей, так что последовательность событий, а тем более датировка оных не в моей власти.
Был апрель 1996 года, а может, май, но точно не июнь. Наш приют им. Комиссаржевской осиротел уже на третьего педагога по зар. литературе, и тут... (Завывают фанфары, бьют барабаны, публика рукоплещет.) На сцене появляетесь Вы в белоснежном фраке, сиреневой рубашке, в разных ботинках и зеленой бабочке. Греческий (как казалось его обладателю) профиль гордо плыл под благоговейный шепот новых питомцев. Мне бы, конечно, не хотелось разрушать Ваши честолюбивые мечтанья, но в реальности все выглядело иначе.
Мое пасмурное настроение шествовало мимо деканата и было бесстыдно остановлено чужеродным существом странного вида. Оно было в костюме и при галстуке, со скрюченной ........... и худеньким запуганным личиком, облепленным сверху жидкими волосиками. Как-то супер-интеллигентно существо залепетало, что, ему необходима двадцать третья аудитория. Речь сопровождалась оборотами типа “не соблаговолите ли Вы...”, “милостивая сударыня..” и т.д. Едва удержав себя от восклицания “Чё?”, но вовремя проникшись жалостью к незнакомцу, я указала дорогу и прошествовала дальше.
В общем-то, вовсе незначительное событие, однако почему-то оно четко запечатлелось в моей памяти.
(Автор продолжает) Я присел на плесневелый стул у лестничного марша и закурил. К той поре я уже курил довольно много, чаще на людях. Без компании курить не хотелось. Но, поскольку я что ни день виделся с Робериной (а она не выпускала сигареты), постольку у меня вошло в привычку носить пачку. Где-то неподалеку стекались в аудиторию мои студенты. Было шумно и неразборчиво. Очевидно, обсуждали еще не виденного меня.
– Вот-вот, – говорил басовитый неумный голос, покрывая невнятный рокот масс, – так и скажем ему: ничего писать не будем, так и сказать надо!..
Толпа отвечала солидарным урчанием.
По направлению ко мне раздались легкие шаги и на лестницу с сигаретой в жеманной руке вышел молодой человек невнятного возраста. Он кивнул с развязным кокетством и, опершись широким тазом о перилла, закурил.
– А вы наш новый педагог? – спросил он, по-обезьяньи оскалясь.
Я вытянул нос, обунылил глаза и, приобретя вполне профессорский вид, коротко сказал:
– Да.
– А... – молодой человек изогнул запястье, чтобы скинуть пепел, – Ну-ну. Тут до вас уже трех уморили.
Я неуверенным кивком поблагодарил за информацию. Молодой человек встряхнул длинными, склонными к редукции волосами, и, не глядя на меня, продолжал курить молча.
«Ты бы видел эту «Комсу», – вопияла Вячеславовна, – Пидорас на пидорасе! Ой – мальчики такие все, – она передурачивала в анекдотической манере голубые ужимки, – все такие...” – она опять манерно гнулась.
– Пожалуй, нам пора?.. – спросил я у юноши, словно неуверенный в себе. “Ну подожди ужо, ты у меня будешь шелковый”, – думал я параллельно.
– Идите, идите, – отвечал тот покровительственно, – я догоню.
«Мерзкий тип, – думал я по пути, – наверняка бездарный ломака”.
На входе в аудиторию мой миокард екнул. Я, право же, не разумею, как оно выходит, что я читаю лекции и даже через то имею успех в определенных кругах. Сам себе я кажусь совершеннейшим раздолбаем, ни к чему не годным. После долгого перерыва в работе я сам себе дивлюсь, как это у меня ладно получается слова складывать. И по сентябрю всегда – начало лекции заставляет меня трепетать. Кажется всё, что, слова не сказав, я расплачусь и выбегу из аудитории. Все во мне видят академическую плесень, а я на самом деле ветрогон и пустобрех.
Я сделал шаг и оказался в новой реальности. В кабинете стояло с пяток стульев, несколько кубов, лавочка из декораций. На всем на этом расположились “хорошие мальчики”, штук с полдюжины, и две девушки, как я заключил, тоже из “хороших”. Девушки были миленькие, особенно одна, которая, как впоследствии выяснилось, оказалась в расположении назаровского глаза. Я как-то сразу скис душой. Как все непохоже было на наш филфак! Наш тысячный амфитеатр, подобный лестнице Иакова, доверху забитый юными училками – серыми мышками и воробьиными кофточками, – блеск очков, скрип перьев. А здесь? Педагогическая глубинка. Я со вздохом подошел к преподавательскому столу – на нем стояла жестянка, полная бычков – и, не глядя на студентов, вынул будильник и зажигалку. В галстуке сверкнула смарагдовая булавка. Я еще какое-то время постоял, рассеянно глядя в промозглое окно – видно было, что я мистик, романтик и героическая личность трагической судьбы. Сочтя мгновенья, я развернулся фасом и сказал:
– Меня зовут Арсений Емельянович Ечеистов, доцент кафедры искусствоведения, – (доцентом я не был, но рассчитывал быть в ближайшее время), – Будьте добры, запишите. К концу семестра вы, вероятно, позабудете, мне это будет... – я сделал паузу, словно подыскивая слово, – досадно.
«Хорошие девочки” пихнули друг друга локтем и мелодично хихикнули. Знали бы крошки, что эту фразу и эту интонацию я оттачивал семью годами преподавательской деятельности. Это была затисканная, замурзанная фраза в тысячном исполнении, но на провинциальных новичков она произвела впечатление. Я понимаю, на бумаге она не выглядит смешно, но представь нового человека... романтическую натуру... строгая классика в речи и ирония в интонации... и потом, я в профиль похож на Шиллера... Боже, как я прекрасен!
И вновь зависла пауза. Я сидел на стуле верхом, намотав ноги одна на другую, и молчал. Я выжидал, когда начнут посмеиваться и шушукаться. Наконец я прослышал тихое журчание девичьего хиха и, сорвавшись в карьер, запамятовав, что в профиль я смотрюсь выигрышнее, лихорадно, перебивая себя в экстатическом ликовании, в преподавательском буйстве ринулся в двадцатый век. Я воздевал руки к небесам, я страшно вращал очами, вытянув вперед руку, словно персонаж Расина, я обличал общественные язвы, затем, прикрыв глаза, в мертвенной апатии, словно без меры уставший, называл безучастным голосом знаки угасания нашего дряхлого столетия (по Шпенглеру, – фриц, недоучка, фашист вонючий, но подростков впечатляет), вдруг, просветленным взглядом смотря поверх голов, в частности, манерного Максима, что курил со мной на лестнице, я провидел знак надежды, и умиленная слеза отуманила зеркало моей души. Но вотще, – я прикрывал залысину рукой в знак траура, и вновь разворачивался к аудитории шиллеровским профилем. Я носился по мировой культуре, как кобель по церкви. То Фрейд размахивал зонтиком и шляпой, то Юнг сочетал несчастным браком этику и психологию, вот Шенберг нанизывает цитаты: “Трам-пам-пам”, – напевал я двенадцатитонные этюды. Здесь же Шостакович, а вот Балакирев пишет Юргенсону (ну, скажи, бывает же память у человека?). Вдруг, перебивши сам себя, будто насильственно возвращая в школярское русло разбушевавшуюся мысль, я уныло принимался за модернистов, называя непривычные студенческому слуху имена, как прискучивших соседей, словно я с Джойсом вась-вась. Но нежданно, читая протяженный фрагмент из “Дублинцев” (за семь лет нетрудно выучить) я начинал тихо мерцать, мерцание превращалось в свет, свет – в пламя, и вот уже я – академическое солнце (“Я король, дорогие мои”) метал протуберанцы, Марс был моим сердцем, Юпитер – печенью, я все рос и разрастался, ширился и вытягивался – богочеловек, человекобог, “я” и “оно”, “я” и “сверх-я”, бытие и сознание и уж не знаю, кто еще, ядрена-Матрена, лишь бы они, эти дети, эти хорошие девочки и хорошие мальчики, любили меня, как успел полюбить их я, толком и не глядя, а просто полюбил, потому что мои студенты, ну, Ты понимаешь, мои.