Любовь земная смотрелась не более выигрышно. Он сызмальства ходил по рукам и “блядкам”, так или иначе сходился с третью женского состава Половцевской студии и их подругами. Молва приписывала ему подвиги еще большие, но их Даня со смехом отвергал, считая, что и сам о себе может рассказать достаточно. Даня, с его слов, шествовал по жизни, устланной мягкими постелями. Тем страннее мне было видеть его нынешнее одиночество. Поначалу я было оправдывал его пережитой трагедией с Машей Леоновой – это было наиболее понятное объяснение. Однако же, на мои глаза, Даня уже несколько насильственно подогревал в себе горечь утраты, преходящую, увы, как все на этой земле. В этом укрепляли меня стрельниковские разглагольствования на темы эроса – исполненные наивной жеребятины в духе дортуара мужской гимназии. Как уже раз было говорено, Даня провожал блудодейственным оком всех встречных девушек, находя их, как большинство слабовидящих, ослепительно красивыми. Взыскательным оком он изыскивал их повсеместно, и мне оставалось недоумевать, чем вызвано столь затяжное целомудрие, при столь прожорливом желании плоти. Однако, я не торопился с рассуждениями и выводами, справедливо полагая, что полученная картина не составит чести ни Дане ни мне.
Чем больше я убеждался в душевной хрупкости Даниила, и чем более обозначался контраст его нежной души с пошлостью его речи, тем скорее я укреплялся в мысли опоэтизировать эту ситуацию и дать понять моему молодому другу, каких слов достойна любовь и как можно увязать эти слова, минуя неточные рифмы и убогие сравнения.
Я, с ногами залезши на тахту, принялся грызть перо. Покусав достаточно, я вывел на листе: “Девушки студента Стрельникова”. Название показалось мне удачным. Оно было навеяно книгой Гейне “Женщины и девушки Шекспира”, которую, правда, никто не читал, но я ее читал и даже, помнится, любил, и это скрытое воспоминание согревало меня сейчас. Потом слово “студент” мне тоже понравилось. Было в нем что-то интимное. Представляя Даню, я всегда говорил: “Это мой студент”. Мало о ком я смог бы сказать – “это мой”. Но здесь я был в административном праве. Разумеется, в словосочетании “мой студент”, главным было – “мой”. В раздумьях об этом я и написал первую строку: “Мой божьей милостью студент...” Это мне тоже понравилось, потому что “божьей милостью” говорили о королях, получалось так, что Даня король, а я, если уж позволяю себе говорить о нем “мой”, без подобострастия подданного, должно быть тот, кто помазал его на царствование. Тут же я лихорадочно стал набрасывать строку за строкой, путая рифмовку назло Скорнякову. Девушки появлялись отовсюду. Поначалу это были довольно-таки реальные девушки – продавщицы, официантки, но потом я перекинулся на произведения школьной литературы, в абсурдистской манере открывая девушек там, где их и быть не могло, потом я, в прошлом любитель естествознания, превратил в девушек флору – садово-декоративную и полевую, потом фауну, дикую и домашнюю – тут я сбился на белый стих, почитая, что нарифмовал довольно, к тому же громада нарастающих девушек властно сметала формальные ограничения. Покончив с фауной, я передохнул и выпил чаю.
Света с Даней считают, что поэт творит в беспамятстве. Продукт этого поэтического беспамятства был мною освидетельствован, результаты экспертизы я Тебе представил. По моем разумении, лучшая поэзия должна писаться по черновикам, с перерывами для чаю. Помнишь, я Тебе рассказывал, как хвастался Ламартин: “Вонючие чмыри! Лучшее свое стихотворение я написал в приступе недержания чувства, в один присест! Штабные геморройщики! Вон с Парнаса!” По его смерти обнаружилось двадцать девять черновиков этого стишка.
Вернулся к листу я, успокоившись, уже годный мыслить в размер. Пора была вывести какую-то резюмирующую мысль и придать бессмысленной груде образов видимость идеи. Лучше всего с этим справился бы Кант, которого я тоже вывел под видом девушки. Он таращился в окно, выдумывая категорический императив. Когда впоследствии Даня попросил меня определить сущность категорического императива, я, в целом, довольно посредственный кантианец, грубо рявкнул: “Не так живи, как хочется!” Именно эту мысль я и сделал центральной в моем стишке, утешая Даню в бесплодных усилиях любви. Ну и наконец, он счастлив, и станет счастлив, я был в том уверен, несмотря на мрачность мысли и суицидальные разговоры. Видно было, что пройдет время, он женится, у него будут детки, и это будет хорошо.
Стишок получился такой:
Девушки студента Стрельникова
Дорогой доктор, я хочу Вам сказать, что я хочу Вам сказать, что я хочу Вам сказать...
П.Б. Ганнушкин. Очерки по клинической психиатрии.
Мой божьей милостью студент
Хрусталик щурит близорукий,
Он напрягает брови-луки
Среди чепцов, корсетов, лент.
Он здесь взыскует обрести
Мечту-девицу. На пути
Его, сменяемы, как дни,
Стоят искомые они.
Они товаром щепетильным
С лотка торгуют у ворот,
По лету освежают рот
Они мороженым ванильным.
Благословя свою планиду,
Готовят ужинать ему -
Берут картофель, куркуму,
Бобы, тимьян, асафетиду,
Когда румяный бонвиван -
Студент – приходит в ресторан.
Они, враждуя с нищетою,
Крошат старуху топором.
Они с глухонемой тоскою
Собаку мечут в водоем.
Запутавшись в делах сердечных,
Шурша шелками, дикий блеск
Тая ресницами, сквозь лес,
Пугая хор певцов беспечных,
Они спешат к локомотиву.
И вот раскинулись кичливо
Шиньон, лорнетка, от мигрени
Пилюли, ноги, позвонки,
Перчатка с трепетной руки,
Платок, помада, пудра, тени,
Осколки сердца, каблуки.
Иные девушки цветами
Взошли в дубравах и садах,
И, умиленные, мы – ах! -
Пустить готовы корни сами
Здесь, где цветут желтофиоли,
И крокусы, и асфодели,
Нимфеи бледные в канале,
В петлице розочка на бале
И маргаритка на панели.
Другие мчат тайгою летней,
копытом давят ягоды морошки,
а прочие из теплой чашки
лакают, жмурясь, языком шершавым,
но это те, кому везло, а есть иные -
они прижали морды шерстяные
к железным прутьям, смотрят отупело
на школьников и на влюбленных,
как те все мимо,
карамель на палке лижут
и обезьяну за резинку тянут
игрушечную.
Но милее
Мне среди девушек одна.
Она, как пряха, у окна
Присела за своим трудом.
Она согбенна за столом,
Она плечо пером ласкает,
Она бумагу пальцем трет,
Она задумалась. Но вот
Взгляд от писаний отрывает,
В окошко смотрит. Перед ней
Живет сугубо без затей
Град Кёнигсберг, его аптека,
Соборы, мэрия и почта,
И с магдалиною порочной
Die Hauptstrasse, и калека,
И караваны, бубенцы,
И минаретов изразцы,
Разноплеменные народы,
Слоны, киты, морские воды,
Хрустальный купол бытия,
Где, сквозь парсеки свет лия,
Коловращенье совершают
Светила, радостью даря
Слепого и поводыря,
Святого, что спасенья чает,
И сластолюбцев, и скопцов,
Детей – их дедов и отцов,
Мужей – их шуринов и братьев,
Девиц, алкавших новых платьев,
Букмекеров и брадобреев,
С большой дороги лиходеев,
Дуэний, панночек, жокеев,
Магометан и иудеев,
Блудниц, распутников, монахов -
И каждому звезда дана.
Среди счастливых есть одна,
Как видно ваша, Даня Стрельников.
Упоенный собственным гением, я остаток дня продолжал мыслить рифмами, много курил, и, прежде чем предъявить творческий продукт его адресату, постремился заручиться одобрением моих конфидентов: старшего научного сотрудника и поэта М. Кучукова, поэта и доцента С. Скорнякова, поэта и журналиста Д. Вербенникова и Мули Бриллиантова, клерка компании АОЗТ “Объединенные кредитные карточки”.