Много времени с тех пор утекло. Уже давным-давно Филяна не стало. Не смел он больше варначить, прятался в кустах, перелесках и балках.
Дивные хлеба растут на наших полях. Только снежный колос пока не найден.
Но не отступается Степанко, ищет его, да и тоскует, наверно.
Все еще изредка прилетает в наши края птица Орлан. Проплывет в небе высоко-высоко, над Белой горой покружится, крикнет по-своему: «Кии-кии-кии!» Вроде всем, кто слышит ее на земле, хочет сказать:
— Живите счастливо, люди!
Полуночное диво
Ежели ты в позднюю пору на елани возле горного утеса не бывал, то и Полуночного дива не видел…
Жил тут у нас когда-то гончар Фома Рябой. А у него сын был Санко. Избешка у них от ветхости лишь на подпорках держалась. Сам-то Фома робить уже не мог. Весь свой век месил он сырую глину, на гончарном кругу горшки и крынки готовил да обжигал их в яме, в огороде, ну, а вместо богатства только хворобы нажил. То у него почнет спину ломить, то пальцы крючить. И осталось ему под старость на печи лежать, мозглые кости свои под тулупом греть.
Санко отца заменил, его ремеслом овладел, но один раз выговорил:
— Скукота это, батя! Неужто, кроме горшков и крынок, мои руки ни на что не способны?
— Ведь кормиться нам с тобой надо, — сказал Фома. — Небось, кажин день хлебушка пожевать охота, щей похлебать, чаю попить.
— А может, руки мои дела иного просят!
— Ну, коли просят, то пробуй. А я неволить не стану…
Появилось у Санка мечтание. Из-за него сны всякие виделись. Места он себе в избешке не находил, покою лишился. Сидит, бывало, за гончарным кругом, вертит из мятой глины посудину и вдруг остановится, глаза в окошко уставит. А там, за окошком-то, пролегли меж пшеничными полями дороги проезжие, перед тихой речкой хороводы белых берез расступились, в вышине небо сияет, и такая-то в нем глубокая синева, аж голову кружит!
Поначалу Фома думал, дескать, Санко из-за Стешки страдает. Парень молодой, в плечах просторный, а лицом-то весь в мать, добром будь помянутую! Те же волосы кучерявые, тот же из-под темных бровей взор пронзительный, лоб крутой и складка возле подбородка упрямая. Все девки в деревне заглядывались, но только Стешка его покорила. И чего он в ней нашел — трудно понять. Так себе деваха, встретишь на улице — не обернешься. Ростом мала, тонковата, не бойкая, на песни не голосистая. «Э-хе-хе! — кряхтел Фома, лежа на печи. — Хорошо еще не горбатенькая! И управляться-то в хозяйстве поди-ко не сможет. К чему мне такую сноху?..»
Отбить от нее Санка не удалось. Так и поставил тот на своем. Да еще попрекнул, ты-де, отец, по себе не суди. Ведь вот-де, прожил с матерью тридцать годов, а на уме-то у нее ни разу не побывал. Она-де до самой старости с тобой горе мыкала, но тебе и невдомек было. Ты наробишься за гончарным кругом допоздна, поужинаешь чем попадя и скорее спать завалишься, ласкового слова не вымолвишь матери. Как чужой!
Догадывался Фома, что в мечтаниях сына без Стешки все же не обошлось. Это она растравляла его. Как-то вечером возле палисадника нечаянно подслушал их разговор.
— Какая, Санко, я буду счастливая, ежели тебе твоя думка удастся…
Засылал Санко к ней во двор сватов, а те вернулись ни с чем. Стешкин отец, Никанор Чижов, на сговор не согласился. Мы-де кормили-поили девку, а коли вы взять хотите, то коня предоставьте да пять овечек, воз зерна веяного, ведро браги хмельной и деньгами сто рублей. Непосильная плата! Да и неоткуда ее взять-то было.
Пока Фома этак сам с собой судил-рядил, Санко совсем затосковал. Только на один обжиг наформовал горшков, а больше к гончарному кругу близко не подходил. Слонялся из угла в угол по избе и все чего-то думал и думал.
Фома уж не вытерпел, шумнул на него:
— Ты чего это, парень? Посуду-то, небось, давно пора в яму сажать да обжигать. Ведь испортится! Поди-ко у тебя все Стешка из ума не выходит?
— Есть еще кое-чего! — отмахнулся Санко. — Стешка-то слово дала, а ее слово надежно. Не отдаст ее Никанор задарма, так убегом уведу, в другой деревне поженимся. А вот охота мне, батя, такую посудину сформовать и обжечь, какой еще ни один мастер не делал…
— За день, за два не сделаешь.
— Да хоть год потрачу!..
Вот, значит, куда гнул Санко-то и к чему его Стешка толкала. Все хорошо: и любовь, и достаток в доме, но мечтание всего превыше! Без него душа-то остается пустой, в великой печали, как вспаханное, но не засеянное зерном поле. Так прожил свою жизнь он, Фома Рябой, а толку в том ни себе, ни людям. Вчуже жил-то, холодно, оглянуться не на что, сердцем приложиться не к чему!
Спросил однако:
— Что за невидаль сделать задумал?
— Как придется, — сказал Санко. — Может, корчагу узорную, а коли уменья и терпения хватит, то кувшин какой-нибудь дивный.
— Ладно, лети сокол выше, сколь силы хватит, — одобрил Фома и даже по-стариковски всплакнул малость.
Вскоре Санко ушел в сторону каменных гор подходящую глину искать. Та, что он у себя в огороде добывал, желтая глина, для тонких работ не годилась. Ну, и поприглядеться хотелось к цветкам полевым, как на них разные краски играют и нельзя ли те краски-то собрать да к гончарному ремеслу приспособить, перед обжигом сформованные посудины обливать.
Проводила его Стешка за реку, попрощались они до поры до времени, перекинул Санко мешок через плечо и пошагал вдоль высокого берега.
По низовью-то река у нас не шибко широкая, а ближе к горам совсем, как ручей. Попадала на угорьях всякая глина. Пробовал ее Санко мять и на костре жечь, но бросал. И зоревых красок со цветков набрать не мог. Сгорали они в огне. Однако не попускался и в обратный путь не поворачивал.
Пришлось ему как-то ночевать на становище. Видать, давненько оно было заброшено и оставлено хозяевами. Балаган уже развалился, с навеса солому всю разметало. По признакам-то тут рудознатцы старались, золотишко не то камни-самоцветы промышляли. И на берегу реки, и посреди дикого леса земля-то будто кротами была изрыта.
Поужинал он, лег в траву. А время уже к полуночи близилось. По всей округе тишина глухая. Сосны во сне замерли. Река остановилась на бегу и тоже уснула. Чуть-чуть показался из-за гор месяц, нехотя постоял в вышине и скрылся. Небо после него темнотой налилось, выгнулось дугой в глубину, высыпали по нему звезды.
Между тем к утесу, у подножия коего становище ютилось, вроде бы тучка примчалась. Такая, что ночи чернее. Сразу от нее прохлада хлынула. Зашумел лес в вершинах. Зацепилась тучка о каменный гребень, закружило ее, взметнуло, и начала она вырастать вверх, под самое небо. Потом пала на нее изморозь, во всю ширь и высь замерцали узоры морозные, подол иголками ледяными осыпало, куржачком пуховым припорошило. И вдруг под изморозью будто сквозь туман молнии взыграли, разноцветные огни пыхнули. И вот уже нет на той тучке ни черноты, ни куржака, засияла она тихим светом, как елка новогодняя, да так и остановилась, кружиться-то перестала.
Поднялся Санко, чтобы получше все рассмотреть и запомнить, но тучку располоснуло вмиг. Он даже отшатнулся и рукой заслонился. Там, на гребне, молодица оказалась. И вовсе не тучка ее укрывала, а накидка такая диковинная. Во мгле лица молодицы было не знатко, затенено оно было косами и каким-то венцом, что ли, вокруг головы. Зато на белой шее и на кофте нарядной бусы сверкали, а ниже, под грудью, пояс широкий, невесть кем тканный, как жаркий костер, искрами брызгал на шелковый сарафан. Молодица-то протянула руки, начала в ладони подхватывать звезды, что в эту пору с неба скатились. Подхватила и на пояс себе приткнула. Вот когда она этим делом-то занималась, тут и пало Санку на ум, чего в конце-то концов ему надо.
— Красота какая же бесподобная, — молвил он сам себе. — Сроду бы никому не поверил. Теперича, ежели примусь дивный кувшин формовать, то сделаю на нем все, что тут повидал. Или еще лучше придумаю…