* * *
– Мод пишет, что они собираются к нам. Правда, замечательно?
Адель послушно улыбнулась сестре и сказала, что это и в самом деле замечательно. Слова в превосходной степени не очень вязались с ее нынешним состоянием. Она пребывала в странном настроении, не то чтобы в подавленном, но все было каким-то тусклым и унылым. Внезапное замужество сестры и погружение в материнство всколыхнули Адель, вызвав у нее не только ревность, но и странное чувство опустошенности. Она ничего не имела против Боя Уорвика, поскольку знала, что он по-прежнему занимает первое место в жизни и сердце Венеции. Однако с рождением Генри все вдруг изменилось. Когда на следующий день Адель пришла навестить сестру, Венеция сказала ей очень четко и почти жестоко: теперь есть некто, кого она любит больше, чем Адель.
– Что-то изменилось, – сказала Венеция, лежа среди подушек – свидетельниц ее крещения болью родовых схваток. – Ты должна знать. Я обязана тебе это сказать, потому что это важно. Понимаешь, мне кажется, что Генри для меня – главная забота. Он важнее, чем кто-либо другой. Даже… даже…
– Я?
– Да. Даже ты, – кивнула Венеция.
– Понимаю. Это вполне нормальные материнские чувства, – почти с официальной вежливостью ответила Адель.
Но это вовсе не было нормальным. Вернувшись домой, она долго рыдала от горя, чувства потери и еще какого-то чувства, близкого к страху. Адель ощущала, что ее жизнь лишилась центра. У нее словно вырвали сердце.
Какое-то время она мечтала о Люке Либермане. Мечты были глупыми, как у школьницы. Адель вспоминала неожиданно сильные чувства, которые он в ней пробудил, и даже представляла, будто он в нее влюблен. Однако через несколько месяцев отец поехал по делам в Париж и, рассказывая о литературной вечеринке, сказал, что встретил там Люка Либермана с какой-то женщиной, явно его любовницей. Адель это задело и рассердило, ужасно рассердило. Она заставила себя выкинуть Люка из головы.
Ей отчаянно требовалось если не замужество, то что-то еще. Какой-то статус, самостоятельная жизнь. Но что именно? Этого она не знала.
Очевидным и, казалось бы, неизбежным решением была работа в родительском издательстве, однако Адель не горела желанием туда идти. Она совершенно не интересовалась ни книгами, ни процессом их создания. Дни проходили, похожие один на другой: скучные, одинокие, скрашиваемые лишь магазинами и сплетнями. Адель все чаще спрашивала себя, что же из нее получится.
* * *
– Что случилось? – спросила Венеция.
Теперь они поменялись ролями. Венеция всерьез беспокоилась за Адель.
– Что случилось? Ничего особенного. С чего ты взяла?
– Делл, я же вижу, в каком ты состоянии. Давай рассказывай.
– Я… я не знаю. Мне немного…
– Одиноко? – Темные глаза Венеции смотрели на нее задумчиво и с нежностью. – Мне очень жаль, Адель. Очень жаль.
– Не глупи. – Адели вовсе не хотелось становиться предметом жалости или плакаться сестре на свою судьбу. – Со мной все в полном порядке. Мне просто скучно. Конечно, будь я замужем, нашлось бы много занятий. Но я не могу выйти замуж за первого встречного. Словом, мне хочется чем-нибудь заниматься. Вот только никак не придумаю чем.
– Что, никаких мыслей?
– Абсолютно никаких.
– Да. Мне бы тоже стало тошно. Давай подумаем. – Венеция погладила Генри по пушистой головке, улыбнулась сыну и не без усилий вновь обратила внимание на сестру. – Ведь есть столько разных занятий.
– Не знаю, о каких ты говоришь, – сказала Адель. – Мне они не попадались.
– Значит, попадутся. Ты могла бы заниматься украшением помещений, как…
– Как леди Коулфекс? Думаю, что могла бы…
– Она говорит, что получает огромное удовольствие. Потом, ты могла бы делать искусственные цветы, как Кэтрин Манн.
– Она выходит замуж за…
– Знаю. Только подумай: Кэтрин будет маркизой.
– Давай не будем говорить о чужих браках, – с заметным раздражением попросила Адель.
– Ты начала.
– Знаю. И все равно.
– Кстати, Констанс Спрай тоже делает цветы. Думаю, у тебя это будет здорово получаться.
Адель посмотрела на сестру и улыбнулась:
– Если у меня появится такое занятие, мама сильно разозлится.
– Знаю. Нашу маму теперь почти все сердит.
– Еще бы. Острый приступ болезни под названием «бартиит». И все-таки у тебя идей больше, чем у меня. Спасибо. – Адель встала и поцеловала сестру. – Мне надо идти. Я записана к потрясающему парикмахеру.
* * *
Это долго не продлится. Это просто не могло продлиться долго. Здравый смысл решительно возражал против такого положения дел. Однако это длилось и могло длиться еще очень долго. Немыслимый взлет акций на фондовой бирже продолжался уже не первый день и даже не первую неделю. В нынешнем году Уолл-стрит не грозило летнее затишье. В июне акции промышленных предприятий поднялись на 52 пункта, в июле – еще на 25. На фондовой бирже Уолл-стрит ежедневно продавалось от четырех до пяти миллионов акций. Новые акции поступали туда почти ежечасно.
Лоренс Эллиотт сидел у себя в кабинете в красивом здании банка «Эллиоттс». Утро, как обычно, выдалось удушливо жарким. Он размышлял о том, что американцы, можно сказать живущие у Бога за пазухой, в стране невиданной свободы и возможностей, с недавних пор приобрели еще одно, более опасное верование. Они поверили в свое неотъемлемое право на вечное, всевозрастающее процветание.
Даже такая крупная фигура, как Митчелл, председатель «Нэйшнл сити бэнк», человек, отличавшийся невозмутимостью, несколько раз срывался на тех, кто позволял себе усомниться в росте брокерских ссуд, что было наиболее частой причиной опасений. Эти ссуды ежемесячно возрастали на 400 миллионов долларов.
Лоренс не сомневался: его отец осторожничал бы и сейчас, не торопясь раздавать поручительства. Можно, конечно, считать это ошибкой, но его отец отличался поразительным хладнокровием. Он сумел пережить крупный кризис 1907 года, войдя в соглашение с банком «Дж. П. Морган» и рядом других банков. Отец тогда вливал деньги в фондовую биржу и убеждал своих клиентов не трогать вклады и не поддаваться общей панике. А ведь в те дни многие торопились забрать свои деньги из банков. Джонатан Эллиотт и по сей день оставался легендой Уолл-стрит, спустя двадцать лет после смерти. Он был прозорливее, мужественнее многих и отличался более масштабным мышлением, чем кто-либо из его современников. Все говорили: будь он жив сейчас, для него не существовало бы пределов возможного. Отца сразил рак, когда он находился на вершине своего могущества.
Лоренс был в этом мире один как перст. Он безжалостно, без чьих-либо подстрекательств, порвал не только с родным братом, но и с отчимом и сводной сестрой. Он развил в себе неистовые профессиональные амбиции. Он работал как одержимый. Успех и признание этого успеха другими стали главной его заботой. Видеть, как банк «Эллиоттс» достигает все новых и новых высот на финансовом небосклоне, а он сам неуклонно становится все богаче, читать и слышать, как его называют одним из самых блистательных умов Уолл-стрит… все это заменяло ему семью, дружбу и любовь.
В свои тридцать три года Лоренс оставался холостым. Он отвергал любые попытки втянуть его в разные благотворительные комитеты, противился вхождению в круги деятелей культуры и неизменно говорил матерям девиц на выданье, что намерен оставаться холостым до сорока лет, «а возможно, и дольше».
Нельзя сказать, чтобы он совсем сторонился женщин. Лоренс заводил романы с умными замужними женщинами, которым наскучили мужья, но не настолько, чтобы их бросить. У него было несколько таких романов, и они целиком его удовлетворяли. Он часто слышал мнение, которое принял к сведению: замужние женщины в постели лучше, нежели их одинокие сестры. Такие женщины менее требовательны в эмоциональном плане, отнимают меньше времени и создают меньше проблем.
– Даже не надо особо тратиться на подарки, – сказал он в один из редких моментов сильного подпития. Лоренс Эллиотт любил всегда сохранять полный контроль над собой. – Драгоценности вызовут подозрение у их мужей. Всякие безделушки вроде портсигаров – тоже. Они даже не решатся принести домой подаренные цветы. Единственно, что они берут без опаски, – это подаренное тобой нижнее белье.