И, как обычно, придя в мгновенную ярость:
— Но только не ври, не смей мне врать! Клянусь, я это сразу почую!..
И девушке, той, потерянной, что стоит за дверью, чудится, что это ее он держит в объятиях, что она впервые слышит этот злобный, лживый, колдовской голос, словно она стоит только в начале пути…
Внезапно ее охватывает неизъяснимый страх: страх за себя, за других, за жизнь вообще, за свою жизнь, за смысл всякой жизни — почем она знает! И вне себя она кричит:
— Эйген!
Тот вздрагивает, он сразу начеку. Не долго думая, он роняет девушку на пол и бросается к Эве…
И Эва спускает курок, она стреляет в это злое, лживое, смуглое лицо, вырастающее у нее перед глазами…
Огненный вихрь, оглушительный грохот…
Но она уже бросила пистолет, она бежит, бежит без оглядки вверх по лестнице и через холл — вон из дому. Она ударяется плечом об угол грузовика, падает, тут же встает и бежит… Опять она бежит… все дальше в ночь, в темноту, в беспросветный мрак…
И ни на минуту не забывает о том, что она сделала, и что никогда уже не услышит она этот подлый, лживый голос, никогда больше не посмотрит в эти злые светлые глаза. Все миновало, и только ей, ей еще придется жить и жить!
— Я пошла! Идешь ты наконец, Гейнц? — спрашивает Ирма.
Она спрашивает нарочито грубо, она зла и раздосадована. У нее нет ни малейшего желания разыгрывать из себя светскую даму, вроде этой розовой марципановой свинки.
Но никто не замечает Ирму. Гейнц, должно быть, под действием винных паров, вдруг ударился в спор.
— И ты называешь себя социалистом? — наскакивает он на брата. — Достаточно посмотреть на эти пухлые кресла и сигары…
— И пухлых женщин, — бормочет Ирма, но никто ее не замечает.
— …а когда я тебя спрашиваю, что ты намерен сделать для рабочих, ты ни в зуб толкнуть.
— Мой милый мальчик, — говорит Эрих в нос, тоном величайшего превосходства, — я, конечно, мог бы тебе ответить, что мои личные дела тебя не касаются! Но настолько соображения должно быть даже у неразвитого школьника, чтобы понять: необязательно самому класть зубы на полку, чтобы сделать что-то для рабочих. — Да, — продолжает он, увлекаемый собственным красноречием, так как и он изрядно выпил, — неужели я и сам должен голодать, чтобы избавить от голода других?
— Ну, пойдем же, Малыш! — говорит Ирма просящим голосом. — Надо же нам вернуться домой!
— Мне куда сподручнее будет сделать что-то для других, когда будут удовлетворены мои собственные нужды! Прежде всего я должен быть работоспособен, а такая обстановка, — и он любовно огляделся по сторонам, — повышает мою работоспособность.
Послушать тебя, миллионеры должны быть первыми социалистами! — вознегодовал Гейнц.
— О Анри, Анри, ты просто прелесть! — воскликнула Тинетта и, смеясь, бросилась на кушетку. — Ты прямо Парсифаль из сказки…
— Что ж, ты, пожалуй, не так уж не прав, — сказал Эрих, смеясь. — Чтобы по-настоящему служить обществу, нужна, вероятно, известная материальная обеспеченность. Когда только и думаешь о том, как бы самому набить брюхо, тут уж не до забот о других. Это же ясно как день!
— Но позволь…
— Гейнц, я ухожу…
— Нет, ты позволь… Разумеется, при условии, что состоятельному человеку знакома доля бедняка, а для этого необходимо, чтобы он и сам испытал бедность?
— И ты считаешь, что ее испытал?
— Не забывай, Малыш, что отец у меня простой извозчик!
— Ах, ты вот куда повернул! Поздравляю — наконец-то! Ну и свинья же ты, Эрих! Я прямо вижу, как ты шныряешь среди рабочих и каждому докладываешь, что отец у тебя извозчик! Может, на всякий случай записать тебе адресок отца — пусть рабочие сами убедятся, заливаешь ты или нет? Вообще-то, как я понимаю, — его адрес тебе ни к чему, в ближайшие сто лет отец тебя в глаза но увидит! Разве что тебе все же понадобится его военный заем!
— Братья — враги! Анри и Эрих! Видишь, Эрих, опять тебе попало!
— Пожалуйста, милый Гейнц, едем домой…
— Больно ты фасонишь, Малыш, но тебе я это прощаю! Что ж, сын мой, признаюсь: я — эгоист, эгоист высшей марки. Я свои взгляды выстрадал на войне, когда валялся в окопах…
— Три дня!
— Нет, три недели! По меньшей мере! Во всяком случае, больше, чем ты! И я говорю: кто о себе забывает, просто глуп! Он не заслуживает ничего лучшего, как пулю в лоб!
— Меня тошнит от твоих слов… Меня выворачивает наизнанку…
— Ничего, ты еще переменишься, Малыш! Ты еще будешь думать о себе. И я в твои годы был идеалистом, альтруистом…
— Это когда ты воровал деньги из отцовского стола?
— А теперь пошел вон! И чтобы ноги твоей не было в моем доме!
Оба стояли друг против друга, багровые от злости.
Ирма теребила Малыша за рукав.
— Пойдем же наконец, Гейнц, умоляю!
Но тут с кушетки вскочила Тинетта. Она подбежала к нахохлившимся братьям и, став между ними, обняла их за шею. Оба делали попытки вырваться, правда, довольно слабые…
— Ну и глупые же вы мальчишки! Уж не вообразили ли вы себя братьями из Библии — Авелем и Каином? Сейчас же помиритесь, не сходя с места! Сущая чепуха — да разве из-за таких вещей ссорятся? Я понимаю — из-за женщины, из-за женщин мужчины убивают друг друга, но ведь Анри не покушается на твою Тинетту, Эрих! У него у самого есть подруга, кстати, где же она? Ну вот — исчезла в нужную минуту, тебе бы самое время ее поцеловать, Анри! Ведь это же все убеждения, взгляды, — словом, болтовня! Ты просто отчаянный эгоист, Эрих, а ты, Анри, ужасающий идеалист! Ну, а дальше что? Нет, хватит!
Она смотрела на них смеющимися глазами. Гейнц хотел уйти, он хотел догнать свою подружку Ирму, она, конечно, ждет его за дверью — какой же он свинья! Но эта рука, обнимающая его за шею, — пускай даже все, что эта женщина лепечет, несусветный вздор, хоть в ее устах это и кажется убедительным, — или нет?.. Но что делать с рукой, обвившей его шею?
— А теперь выпьем мировую и спать! Ты, Анри, разумеется, ляжешь наверху, в гостьевой, а утром мы все вместе позавтракаем. Я ради тебя встану чуть свет, Анри! А твоя маленькая приятельница страшно сглупила, что ушла. Ну, да не беспокойся, Анри, я сделаю из нее настоящую женщину. Приводи ее почаще, а сам приходи еще чаще! Мы будем всегда тебе рады, верно, Эрих? И мы сделаем из тебя человека, колоссального идеалиста, а из Эриха выйдет величайший эгоист…
— Но где же твоя обещанная водка? — проворчал Эрих. — Я такой эгоист, что даже в твоих объятиях не забываю о рюмке!
15
Человек, старый человек, железный человек проснулся среди ночи.
Уж не Сивка ли его разбудила?
Старый человек сел, выпрямившись, в постели, он прислушивается к неясным звукам в доме — перенаселенный человеческий муравейник производит немало шуму и во сне. Ему не хочется слышать эти звуки. Только что он и сам был погружен в глубокий сон, а теперь хочет оградить себя от сна других… Уж не Сивка ли его разбудила?
Может, Сивка звякнула недоуздком? Или застучала копытом об пол конюшни, нетерпеливо призывая хозяина?
Хакендаль прислушался. Сивка помещается как раз под ним, в бывшей столярной мастерской, — вход с тесного двора вверх по пяти каменным ступенькам. Верстак все еще стоит на ребре у стены, и Сивка, отмахиваясь хвостом от мух, постоянно его задевает. Но сейчас, в ноябре, какие могут быть мухи…
С минуту Железный Густав силится вспомнить, какое у них при передаче имущества было соглашение насчет верстака. Принадлежит ли верстак Густаву или наследникам умершего столяра Штрунка? Ребятишки во дворе этого дома — номер такой-то по Вексштрассе, — эти голодные дерзкие ребятишки еще и по сей день распевают:
Дуралей Штрунк удавился,
Вылетел в трубу да пить пустился.
Раз-два-три-четыре-пять,
А меня вам не поймать…