— Должно быть, честный мастеровой, которому нечем больше промышлять. Обдумывает, чем бы поживиться, не пустить ли в оборот дырки в сыре. Эй вы, сочеловек!
Сочеловек, мирно клевавший носом, вздрогнул. Он устало смерил молодого человека недовольным взглядом и сказал с угрозой:
— Если ты в такое время видишь, что человек спит, и будишь его, значит, ты последняя сволочь и тебе надо накостылять по шее.
— Что, попало, голубчик! — торжествовала Ирма.
— Я только хотел спросить, — оправдывался Гейнц, — доходит ли поезд до Потсдамерплац?..
— А куда же он, по-твоему, доходит?
— Да ведь в городе стреляют!
— Вот как! Если в городе стреляют, ты это заметишь, и если поезд не дойдет до места, тоже заметишь, — сказал пассажир и привалился головой в угол.
— Уличный философ, — заметил Гейнц, не понижая голоса. — Стоик из Веддинга — смотри адресную книгу под рубрикой «Мистики». — Он зевнул. — Заметила, Ирма? Поезд зевает — от пустоты.
— Скажи еще — оттого, что в городе стреляют! Ты сегодня в ударе, Гейнц! Видно, не наелся за обедом, а?
Гейнц хлопнул себя по животу, — вернее, по тому месту, где полагается быть животу:
— Какое там! Я уже годами не наедаюсь! Перманентный голод!
— А нам говорили, что лишь наступит мир, можно будет есть вволю. Сотовый мед и прочие чудеса! Нечего сказать, хорошенькую нам устроили молодость.
— Какой же это мир? Слышишь…
— …в городе стреляют, — подхватила Ирма. — Ты бы хоть объяснил, почему стреляют?
— Понятия не имею! Но если революция настоящая, может быть, господа военные ее не поддерживают?
— А что такое настоящая революция?
— Понятия не имею! Французскую ты в школе проходила: гильотина, короли, император, министрам голову долой…
— Но ведь Вильгельм удрал!
— Тогда, значит, смотри на восток!
— Александерплац?
— Сказала тоже! Россия! Ленин…
— А кто же у нас-то Ленин?
— Понятия не имею, пожалуй, что Либкнехт…
— Ты за него?
— Сказала тоже! Что я о нем знаю? Только — что его засадили в тюрьму, ведь он агитировал против войны…
— И что же, теперь его выпустили?
— Понятия не имею! Но в этом, как я понимаю, и заключается смысл всякой революции: тех, что на свободе, сажают в тюрьму, а ворчуны выходят на свободу…
— Потсдамский вокзал! Видишь, поезд все-таки довез нас. Обидно будет, Гейнц, если ты зря потратился на билеты, а в городе ничего такого и нет!
— Не болтай попусту, о, дочь Кваасихи! Сначала дела, а потом сомнения! Потопали!
Они зашагали бок о бок через пустой загаженный вокзал предместья, озябшие, но жадные до всего нового, открытые всем зовам жизни. Оба неряшливо одетые и не слишком тщательно умытые — то ли по причине плохого мыла военного времени, то ли по юношеской беспечности.
У обоих изжелта-бледный, болезненный цвет лица, у обоих преждевременные морщинки, у обоих выделяется нос и темные круги под глазами. Но у обоих — одинаково холодный, ясный, со льдинкой взгляд, до ужаса лишенный всяких иллюзий. Оба во всех отношениях голодные, по оба с безграничным аппетитом ко всему — ко всему решительно: будь то красивое или безобразное, картошка или кости, возвышенное или низменное!
Они шли по направлению к Потсдамерплац, бок о бок и невольно в ногу, но им и в голову не приходило коснуться друг друга, взяться за руки или под руки — ни искорки нежности.
Холодные — и все же полные света!
Типичное порождение неистребимой жизни!
4
— Вот! — сказал Гейнц и сразу остановился.
Из Дессауерштрассе, круто загибая, вывернулся пестро размалеванный военный грузовик, на нем сгрудились матросы в синих форменках с открытой грудью. Ленты бескозырок развевались в воздухе, ветер трепал широкие щегольские штаны. У всех винтовки и пистолеты-автоматы, грозно торчало пулеметное дуло, над головами реял красный флаг.
Матросы пели. Они пели песню, звуки которой тонули в грохоте колес. Гейнц видел только их мерно разевающиеся рты, а над ртами ясные, холодные, зоркие глаза.
Гейнца обдало жаром, в волнении он толкнул Ирму:
— Видала? Здорово, а?
Она кивнула.
За грузовиком, за горсткой вооруженных матросов, двигалась бесконечная колонна марширующих людей. Многие в серой защитной одежде, но и те, кто не носил военной формы, казались серыми. Шли, шаркая подошвами, бесконечной колонной, мужчины и женщины, солдаты и рабочие и даже какой-то мужчина в черном сюртуке. Дюжий парень обнимал женщину с ребенком на руках. Рассыльный из какого-то магазина толкал в гуще колонны свою тележку.
Шли, шаркая, не в такт, многие пели. Многие шагали, уставив в пространство невидящий взгляд….
Но над ними реяли флаги, красные флаги, огромные красные полотнища. Маленькие флажки, наспех прибитые к метловищам, и большие, длинные, матово светящиеся транспаранты на толстых шестах. А поверху колыхались плакаты, небрежно намалеванные на куске картона. Или же большущие, тщательно разрисованные, протянувшиеся во всю ширь колонны. Лозунги требовали: «Мира, свободы, хлеба!», «Бросайте работу! Всеобщая забастовка!», «Долой милитаризм!» и «Хлеба! Хлеба!! Хлеба!!!»
Шествие двигалось по направлению к Потсдамерплац. У мостовой стояли люди и безмолвно глядели. Им кричали: «Идемте с нами! Послушаем Либкнехта!»
Многие присоединялись к шествию — кто нерешительно, кто с охотой, иные притворялись, будто не слышат, или смущенно отворачивались.
— Пошли с ними, Гейнц? — предложила Ирма.
— Пожалуй! Но только давай держаться с краю! Здесь у них тоска смертная. Проберемся к началу колонны, где матросы, самая музыка там!
— Здорово! — подхватила Ирма, и они пошли вдоль колонны, пробираясь вперед, к ее голове.
И вдруг — препятствие. Навстречу им по тротуару шагало гуськом двое-трое солдат, унтер-офицеры с картонками в руках. По-видимому, они были в Берлине проездом и переправлялись с вокзала на вокзал. Они шли впритирку, не оглядываясь на грузовик с матросами, словно чувствуя себя виноватыми…
Но тут дорогу им заступил молодой человек, шедший во главе колонны, молодой щеголеватый военный в брюках гольф и шелковисто-глянцевом мундире, судя по всему офицер, но без знаков различия и орденов, а только с красной повязкой на рукаве.
Едва завидев молодого человека с бледным, красивым и нагловатым лицом, направляющегося наперерез трем унтер-офицерам, Гейнц схватил Ирму за руку, принуждая ее остановиться, и взволнованно зашептал ей на ухо:
— Видишь? Это Эрих!
— Кто? Что? Какой Эрих?
— Мой брат Эрих! А мы-то думаем, что он еще на фронте!
Ирма и Гейнц вместе с другими протолкались к небольшой группе, перед которой остановился молодой человек. С грузовика спрыгнули на ходу двое матросов с пистолетами-автоматами, в широких, развевающихся брюках и вразвалку подошли к быстро увеличивающейся толпе.
Молодой человек в элегантной военной форме, оказавшийся Эрихом Хакендалем, постучал кончиком пальца о погон переднего унтер-офицера.
— Рекомендую снять, товарищ, а? — сказал он негромко. — Вот эти штуковины! Отменены вчистую!
Унтер-офицер нерешительно смотрит на молодого человека. Он понимает, что перед ним офицер или бывший офицер, и говорит просительно, с запинкой:
— Мы сегодня же уезжаем с Ангальтского. Хотелось бы довезти их до дому, товарищ… Ведь мы заслужили их честно, на фронте…
Но он явно ошибся в молодом человеке. Молодой человек совсем не так приятен и мил, как это кажется с первого взгляда.
Эрих Хакендаль внезапно обеими руками, справа и слева, схватился за погоны. Он рванул их с такой силой, что швы лопнули и унтер еле устоял на ногах.
— Это дерьмо долой! Всякое начальство долой! Заслуги долой! Милитаристов долой! — И с каждым «долой» Эрих награждал служивого новым увесистым тумаком.
В стороне, выплеснутые толпой, стояли, наблюдая, Гейнц и Ирма.
— Может, так оно и следует?.. — мрачно сказал Гейнц. — Раз уж всех уравняли?.. Но смотреть на это противно. И надо же, чтоб именно Эрих…