– Вы, вероятно, не чувствуете, что причинили мне сегодня страшную боль? – спросил он мягко.
Молодая девушка молчала.
– Фелисита, я не могу думать, что вы принадлежите к тем женщинам, которым просьба мужчины о прощении доставляет удовольствие, – сказал он серьезно.
– По-моему, такая просьба неприятна обиженному, – ответила она непривычно мягко, – и от уважаемых мною людей я ни в коем случае не хотела бы услышать подобную просьбу… Дети могут просить прощения у родителей, но не наоборот… Тем менее…
– Тем менее вы хотели бы видеть униженным мужчину, не так ли, Фелисита? – быстро закончил он прерванную фразу, и в его голосе зазвучала радость. – Но надо быть последовательной, и потому подумайте спокойно, не долг ли женщины протянуть руку помощи желающему исправить свою ошибку?… Подождите, сейчас я не хочу знать вашего ответа, я вижу по вашим глазам, что он будет не таким, какого я жду… Я буду надеяться, что настанет время, когда злая сосна на утесе не употребит своего оружия!
Он ушел. Ее глаза были устремлены на листок клевера, который был сорван как символ счастья. Взять его она не хотела, но не захотела и растоптать…
XXI
После ряда солнечных дней над городом нависло пасмурное небо. Старый дом на площади казался еще мрачнее. Шторы во втором этаже были опущены, так как советница страдала сильной головной болью. Серое небо не предвещало ничего хорошего: день, когда предстояло вскрыть завещание, был неудачнейшим в жизни госпожи Гельвиг. К нотариусу были вызваны только оба ее сына и Генрих, но она заступала место своего сына Натаниеля.
К полудню она вернулась в сопровождении профессора. Генрих следовал за ними в некотором отдалении. Опасные болезни и даже смерть близких не меняли выражения лица госпожи Гельвиг. Ее сильный дух, поддерживаемый глубоким благочестием, без каких-либо колебаний подчинялся таким испытаниям, и ее ставили в пример. Но сегодня маленький городок был свидетелем необыкновенного зрелища. На щеках этой величественной женщины горел румянец, ее всегда размеренная походка была поспешна…
Несмотря на головную боль, советница спустилась вниз.
– Поздравь нас, Адель, – сказала со злобным смехом госпожа Гельвиг. – Из состояния в сорок две тысячи талеров семья Гельвиг, которой по праву принадлежат эти деньги, не получит ничего!.. Но Боже сохрани оспаривать это сумасшедшее завещание, мы должны примириться с вопиющею несправедливостью; вот куда ведет бесхарактерность мужчин! Если бы я была главою дома, я не допустила бы этого. Не понимаю, как мог мой покойный муж терпеть эту особу у себя в доме и предоставить ей распоряжаться имуществом по своему усмотрению.
– Но кто же настоял на том, чтобы старая тетя была изгнана под крышу? – строго спросил профессор. – Кто настраивал против нее моего отца, кто строго следил за тем, чтобы старая родственница не имела никаких отношений с нами, детьми?…
Это была ты, мама! Если ты хотела получить наследство, то должна была поступать иначе!
– Ты, может быть, думаешь, что я должна была поддерживать с ней хорошие отношения? Я, прожившая беспорочно всю жизнь, – с этой преступной особой, нарушавшей святость праздников и не имевшей истинной веры? Нет, никакие земные силы не заставили бы меня сделать это! Ее нужно было объявить ненормальной и назначить опеку, и для этого у твоего отца была тысяча средств.
Профессор побледнел. Он бросил на мать испуганный взгляд, взял шляпу и вышел из комнаты. Он заглянул в глубокую пропасть… Высокомерие и безграничный эгоизм столько лет казались ему венцом благочестия, озарявшим его мать… И этот характер он считал верхом женственности! Он должен был признаться самому себе, что раньше и он стоял на той же дороге… И бедную невинную сироту с головой, полной ясных, идеальных мыслей, с гордым и честным сердцем, с богато одаренной душой он толкнул в эту холодную, беспросветную бездну… Как должна была она страдать! Он медленно поднялся по лестнице и заперся в своем кабинете.
В то же время в людской разыгрывалась другая сцена волнения и негодования. Кухарка беспокойно бегала по комнате.
– Не думай, что я завидую тебе, Генрих, это было бы не по-христиански! – восклицала Фридерика. – Две тысячи талеров! У тебя больше счастья, чем ума… Господи, как только я не мучила себя всю жизнь, ходила прилежно в церковь, зимой, в сильнейший холод… Я молила Бога, чтобы Он сделал меня счастливой, но мне это не принесло пользы, а тебе выпало такое счастье… Но можешь ты взять эти деньги со спокойной совестью? По-настоящему старая барышня не могла завещать тебе ни одного пфеннига, потому что по праву все принадлежит нашим господам… Если рассуждать правильно, так ты крадешь у них эти деньги, Генрих. Я не знаю, что бы я сделала на твоем месте!
– Я возьму их, Фридерика, – сказал Генрих.
Старая кухарка выбежала в кухню, хлопнув за собой дверью.
Завещание старой девы, вызвавшее столько волнений и негодования, было сделано десять лет тому назад и гласило следующее:
«В 1633 году сын убитого шведскими солдатами Адриана фон Гиршпрунга Лютц фон Гиршпрунг покинул город X., чтобы поселиться в другом месте. Этой боковой линии угасшего старого тюрингенского рыцарского рода я завещаю тридцать тысяч талеров из моего личного капитала, золотой браслет, в середине которого выгравировано стихотворение на старо-немецком языке, рукопись оперетки Баха, которая включена в мое собрание автографов знаменитых композиторов, лежит в папке № 1 и имеет надпись: „Готгельф фон Гиршпрунг“. Настоящим я прошу нотариуса сделать вызов потомкам названной боковой линии. Если же в течение года никто не заявит своих прав, то я желаю передать капитал вместе с суммой, вырученной от продажи браслета и рукописи, достоуважаемому магистрату города X. с тем, чтобы проценты с этого капитала ежегодно и в равных частях получали восемь учителей открытых учебных заведений города X. Мое серебро и все мои драгоценности, за исключением вышеозначенного браслета, я завещаю главе дома Гельвиг как фамильное достояние, которое не должно перейти в чужие руки, так же, как и все белье, посуда и мебель. Мое собрание автографов знаменитых композиторов, за исключением рукописи Баха, должно быть продано, и вырученные от продажи деньги должны быть отданы моим племянникам, Иоганну и Натаниелю Гельвигам, ввиду того, что я никогда не могла сделать им подарков к Рождеству».
Кроме того, двенадцать тысяч талеров были завещаны разным бедным семействам, и из них Генрих получал две тысячи.
Генрих передал Фелисите содержание завещания. Из его рассказа выяснилось, что место, где хранилось серебро, не было точно указано, значит, судьба предоставляла возможность молодой девушке уничтожить серый ящичек.
– Ах, Феечка, – сказал Генрих печально. – Если бы старая барышня прожила еще двадцать четыре часа, то прежнее завещание было бы уничтожено и ты получила бы много денег: она тебя так любила.
Фелисита улыбнулась. В этой улыбке выразилась уверенность в своей юности и силах, которой чужда еще мысль о беспомощной старости.
– Так лучше, Генрих, – возразила она, – беднякам деньги нужнее, чем мне, а распоряжение тети о самом капитале, вероятно, осталось бы без изменения при составлении второго завещания.
– Да, наверное, – задумчиво сказал Генрих. – Я хорошо еще помню смерть старого Гиршпрунга. Он был сапожник и жил рядом с нами. Его сын играл со старой барышней, и потом, когда был студентом, они полюбили друг друга, как говорят люди. Рассказывают еще, что эта любовь свела старого господина Гельвига, ее отца, в могилу. Он не хотел и слышать об этой любви, и однажды у них вышло крупное столкновение; от гнева и волнения с ним сделался удар, и через несколько минут он умер. После его смерти Кордула уехала в Лейпциг: у ее студента началась горячка, и она ухаживала за ним до самой его смерти. Все родственники были взбешены ее поведением и отреклись от нее…
На следующий день печати с мансардной квартиры были сняты. Погода не менялась. Однообразные, серые тучи покрывали небо, дождь шел не переставая. В эти дождливые дни Фелисита сидела в своей комнатке рядом с людской. Вероятно, по приказанию профессора она была избавлена от всех тяжелых работ, зато целые груды белья лежали вокруг нее для починки – она не должна была даром есть хлеб.