— А какая же без меня обойдется… — Дед устремляет вдаль маленькие зоркие свои глазки. — Лучшие годы своей жизни войне отдать пришлось, растратить на солдатчине… И впрямь прошли года, как вода. Разве таким я тогда был? — Он хвастливо поглядывает на свою любимицу Таню. — Была силенка! Схвачу, бывало, коня за копыто — не вырвется. А сейчас вот не то.
— Да, состарился, а вот голос до сих пор молодой, — говорит тетка Хотина девушкам. — Ночью как запоет на току, за тридевять земель слышно.
— То я, когда сторожу, — пояснил дед Лука, — сон разгоняю.
Таня сочувственно смотрит на него, на его высохшую шею, на простенькую его рубашонку с одной пуговицей. Спокойствием, добротой веет от него, бывшего вояки.
— Просто не верится, дедушка, что и вы когда-то были на войне, в атаки ходили, в людей стреляли… Скажите, неужели стреляли?
— Больше в небо, внучка, в белый свет, как в копейку. На позициях, бывало, пригнешься в окопе, голову вниз, а винтовку выставишь, да и бахаешь, чтобы только офицер слышал.
Марьяна посмотрела на него вдруг построжавшим взглядом:
— Вот какой, значит, из вас был вояка?
— А я, дочка, за «георгиями» не гонялся. Человека убивать вера моя тогда мне не дозволяла. Незадолго перед тем я учение Льва Николаевича графа Толстого принял, вот ведь какое дело…
— Я почему-то так и думала, что вы были толстовцем! — откликнулась Ольга. — Вы и в Ясную Поляну ходили?
— Нет, в Ясную не ходил, куда там было за работой. А вот моя мать, так она даже в Палестину хаживала, в Ерусалим… Темная женщина, а представьте, аж оттуда, из аравийских пустынь, принесла в слободу святого огня. Больше года ходила, дома за это время хозяйство совсем пришло в упадок, и батько так рассердился на ее странствия, что, когда она вернулась из Ерусалима со своей зажженной свечкою, он в сердцах свечку ту погасил и все как есть иконы из хаты повыбрасывал и топором посреди двора изрубил в щепки… А мы за своей верой никуда не ходили. Толстовские проповедники к нам сами в слободу пришли и нескольких парубков, таких, как и я, учением своим тогда завлекли. Потому-то, девчата, и стрельба моя была такой.
— Выходит, вы, дидусю, пацифист? — пристально посмотрела на него Ольга. — Вы, как Роллан, были «над схваткой»?
— В разных схватках бывал я, девчата, — будто не расслышал дед, — а скажу вам только: нету в этих войнах ничего доброго. Это как чума, которая раньше ходила по свету, або холера. Кто хоть раз войны попробовал, тому на всю жизнь хватит от нее отплевываться… Но коль уже полезли эти гады фашисты, так надо им всыпать по первое число!
— А спросить их, чего им надо от нас? — сказала тетка Хотина. — Никто их не трогал, а они идут, жгут — рвы против них, как против саранчи, копай. Хоть бы за Днепром наши как следует им шею намылили.
— Черного кобеля не отмоешь добела, — отозвался дед Лука, поднимаясь.
— Вам, дед, еще ничего, — беря лопату, сказала тетка Хотина, — ваш сын в Морфлоте, где-то на Тихом океане, а мой вот Трифон прямо в огонь пошел. В разум не возьму, как-то он там будет воевать. Вы ж знаете, какой он у меня тихий да плохонький. Курицу боялся зарезать, мухи не убьет. Как же он людей будет убивать?
— Не людей, а фашистов, — резко поправила Марьяна. — А фашистов я и сама вот этой лопатой, как жаб, перерубила бы….
— Достается и вам, девчата, — сочувственно глянула на студенток высокая, с отечным лицом пожилая женщина из соседнего колхоза, — Молодые, цветущие, матерями бы вам скоро быть, а где оно, ваше материнство? Где они теперь, ваши суженые?
— Героями, в орденах возвратятся, — сказал, проходя мимо, Штепа со своей неизменной усмешкой. (Когда университет отправлял людей на окопы, Штепе судьба тоже вручила лопату и послала сюда вместе со всеми.)
— Да оно и тебе, парень, — искоса посмотрел на Штепу дед Лука, — больше подошло бы там сейчас быть, а не тут, между бабьими юбками. Однокашники-то твои где?
— А я не протиснулся, — ухмыльнулся Штепа.
— Глянь, ему еще и весело, — с возмущением воскликнула Марьяна. — Тысячи наших студентов за рюкзаки и — в поход, а он не протиснулся! За шкуру свою дрожит! — И, раскрасневшись, крикнула деду Луке: — Не давайте ему, диду, воды! Пускай высохнет, пускай в мумию превратится — сохраннее будет!
Снова занимая свое место на водовозке, дед Лука отчужденно глянул на Штепу:
— Видишь, как оно трясогузу-то на свете жить…
— Вам, дед, — огрызнулся Штепа, — лучше бы помолчать с вашим махновским прошлым.
Дед, не ответив, молча щелкнул кнутиком в воздухе, поехал.
Под вечер того же дня неистово заверещала сирена. Завыла, затянула: ву-у, ву-у!..
— Немец летит!
— Прячьтесь!
Не успели и опомниться, как над окопами, хищно сверкнув, с воем пронесся самолет. Ударил над полем пулеметной очередью, потом от него отделилось что-то темное, круглое и с нарастающим тарахтением, со свистом полетело вниз. Самолет пронесся над ними на небольшой высоте — был даже виден в кабине летчик, оскаливший зубы: он хохотал.
— Бочку кинул! — послышались голоса окопников. — Бочку пустую из-под горючего! Еще и дырки пробил, чтобы сильнее свистела!
— Никого не ранил? — пробегая, встревоженно спрашивал военный.
— Хотел, да не попал, — отвечали женщины.
— Бочку тракторную кинул, надо же придумать!
— В другой раз целый трактор на голову бросит! Под Ивановкой, говорят, полтелеги бросил на окопников.
— Самого б его об землю бросило, бандита, — ругалась тетка Хотина, грозя вслед самолету. — Еще и хохочет, душегуб!
— Потребуем, пусть завтра зенитные пулеметы нам тут поставят! — кипела лютой ненавистью Марьяна, приступая к работе. — Нужно проучить хулиганье фашистское.
С утроенной энергией трудились в этот день девчата. Трудились так, будто мстили за этот налет, за поруганную мирную жизнь, за искалеченные судьбы свои.
Таня, хотя и была среди своих подруг ростом самая маленькая и хрупкая, выполнила до вечера полторы нормы. Горели ладони, все тело разламывалось от усталости, когда они в конце дня, помогая друг другу, выбрались наконец из глубокого рва наверх.
— Хотя бы искупаться где-нибудь, — сказала Ольга, оглядывая выжженную степь.
Выпрямясь, стояли они с лопатами на земляном валу, смотрели на развернувшуюся в полнеба буйную красоту заката. Солнце, прежде чем исчезнуть за горизонтом, подняло высокие паруса света перед неподвижными, как бы окаменевшими облаками, которые казались фантастическим скалистым ландшафтом каких-то других планет; и где-то за теми скалами раскаленными, под теми солнечными парусами бились с врагом их хлопцы на войне.
31
Зноем жатвы налиты были дни.
Нежных акварельных тонов были вечера.
После раскаленного слепящего дня сиреневой дымкой затягивалась степная даль, мерцала и звала девчат туда, где стрекочут кузнечики на всю степь и высокая шуршит стерня, золотясь под ногами, словно упавшие за день с неба да так и застывшие солнечные лучи.
Где-то вдали проступают у края степи очертания стройных тополей. Там полустанок.
Обнявшись, идут девчата туда.
Николай Ювенальевич задумчиво смотрит вслед девушкам. «Сколько доброго чувства нужно иметь друг к другу, какую близость душевную, чтобы вот так нежно обняться и пойти…
Пожалуй, только с тихой и грустной песней можно сравнить вот такое настроение, что заставляет этих девчат обняться и молча уводит их все дальше в вечернюю степь…»
Все дальше и дальше бредут девчата в сиреневую мглу, и степной простор вокруг них все звонче свиристит и стрекочет. Такой душистый, еще не отравленный войной вечер в поле, вечер, что пахнет снопами, гулко тарахтит где-то арбой, — так и кажется, вот выйдут из посадки их хлопцы-студенты в майках, чубатые, загорелые, встретят веселыми студенческими шутками да остротами… Как вы тут, девчата?
А там вон тракторы пришли с волокушами, разравнивают насыпанные в течение дня валы, растаскивают по полю выброшенный из противотанкового рва грунт. Поле, которое только что было золотым, становится пепельно-серым, темнеет, а женщины-солдатки, глядя, как их труд рассеивается по полю, запевают ту песню, в которой все горы зеленеют, только одна гора черная, только та гора черная, где пахала бедная вдова…